Мое время
Шрифт:
Нет, пятно вместо лица - это совсем не просто. Я вспомнила, как однажды Юра показывал свои детские рисунки: старики, нищие на паперти, люди на улице его Донской, со всею своей жизнью, - откуда бы ему, парнишке, знать?.. На ученических его работах в Суриковском - у натурщиков тоже выразительнейшие лица получались, и в позах - человеческая повседневность: тот устал, у этого в семье, может быть, нелады, ну эта еще стесняется, а кому-то вообще все надоело, ... И затесалось несколько листов сокурсников, - на них, как положено, торсы анатомически выверены, отштрихованы на ять, лица же невнятны - они ведь не брались в расчет. Кое-кто из художников потом добился известности, рисуя безликие
А недавно я смотрела Юрины "Автопортреты" начала шестидесятых, поры "абстракциониста-расстриги", как охарактеризовал пересмешник Эма Зеликман. Целая серия в рамке зеркала форточного формата, - такие были на дверцах шифоньеров наших родителей. Лист за листом - бесконечный ряд настроений, состояний, хотя выражение лица варьирует не очень уж в широком диапазоне, человек вглядывается, видно, что он художник, размышляет, где-то напряжен, импульсивен, а то и просто: контур головы, очки, губы. А вокруг сменяются миры, как минуты, и ни в одной нет повтора.
– О-ля-ля!
– воскликнул Кузьма, тому уж тридцать пять лет назад. Тогда Кузьма впервые привел меня к Злотникову домой. А пришли мы с выставки приятеля моего Михаила Кулакова, где центральное место занимало полотно под названием "Голгофа" - летящий над Земным шаром огненный крест с распятым Христом.
– Голгофа?.. Ну что ж, пусть будет Голгофа, - сказал Юра и стал выставлять нам свои "Автопортреты". Написаны они были через ту же форточку зеркала, только в рост и нагишом.
– О-ля-ля!
– расхохотался Кузьма, потом смотрел долго и очень серьезно, и снова засмеялся, уже как бы они все сказали друг другу и все поняли:
– Подайте на пропитание бедному еврею.
А я сама не заметила, как начала рыдать. Меня настигло и захватило ощущение, будто это я, каждый я, неважно из какого времени родившийся человек, он пришел на землю, наперед зная трагический исход, и сам, по своей воле, он - полная обнаженность, полная незащищенность, и в этой неправильности тела (даже и заметной, что в зеркало не входило враз), в этой неправильности столько способности к боли, что нет нужды быть распятым.
– Кузьма, ты кого ко мне привел? Как ей показывать, она же плачет?
А я не могу остановиться и хлюпаю, глядя уже на Юрины пейзажи, он их недавно привез из Коктебели. Там, на Юриных картинах море, небо, горы, свет - первозданные стихии, безграничные, проникающие друг в друга, летящие, и ты уже схвачен этим небом, морем, ты плоть от плоти этой земли, ты растворен в гармонии, и заново, и заново, до самозабвения. Но есть в структуре самой строгость и точность, такие, что разрушения не происходит, ни страха, ни сладости. Может быть, омовение. Или как пьешь...
Я ведь и сама в те поры одержима была идеями растворения.
Потом мы смотрим композиции "Ритмы города".
– Тише, Танечка, не плачь.., все уже кончилось, все хорошо. Это, видишь ли, в метро женщине стало плохо, ну придавили, или сердце больное, вокруг охи-ахи, скорую помощь вызвали, сделали ей искусственное дыхание, и все в порядке, эскалаторы поехали, и люди заспешили по своим делам, вон и врач уходит, видишь, внизу белый халат мелькнул...
Ничего этого, конечно, не было на картине, или как раз было, и не только, а много всего. По множественному Юриному "Городу" идут, слоятся, текут потоки людей, их невыписанные силуэты, тени, цветовые пятна, симфоническое движение. Планы разворачиваются, свертываются, будто это такие гиперболические поверхности, на которых
Идти с ним рядом весело, смешно, - шалит, дурачится, то побежит вдруг вприпрыжку. Как-то шел он со своими ребятами из детской студии, слышит, за спиной шепчутся:
– Знаешь, вот мы будем старыми, дряхлыми, а Юрий Савельич так и будет прыгать через лужи.
Реветь от переизбытка эмоций я перестала в Коктебели, где однажды мы оказались вместе. Нас собралась большая компания..., впрочем, об этом когда-нибудь еще.
Подступал октябрь, и скоро нужно было уезжать. А Юра только начал работать маслом. Ему сколотили подрамники большие и тяжелые. Попросил меня помочь тас-кать.
Мы уходим по гористой тропинке за мыс Хамелеон в Тихую бухту. Я хоть и здоровенная, а еле поспеваю. Он приплясывает впереди, нагруженный еще этюдником и сумой с красками, распевает Моцарта. На лысых пригорках наши подрамники по обе руки ловят ветер, словно крылья дьяка Крякутного.
Потом он работает, а я отношу сырые еще картины домой в поселок, и пока успеваю вернуться, готово следующее полотно. Тащу энную работу, меня окликает художник на пляже, я его тоже приметила, - он с утра пишет "Баркас на море", окликает:
– Что? Отец рубит, а я отвожу?..
Свет уже стал спадать, когда оставался последний холст. Ветер разыгрался, Юра разнервничался.., в общем, я, верно, единственная сподобилась..., нет, не присутствовать, а держать подрамник, чтобы не унесло.
Стою на коленях позади щита поджав голову.
– Чтоб не высовывалась! И ни звука!
Но я ж таки вижу, чувствую... Вот что я чувствую: если бы вдруг с неба на нас посыпались метеориты, по законам физики они летели бы по своим траекториям, направленным к центру Земли; в этом фокусе я как раз и сижу, и с разных высот Вселенной устремляются в мой квадрат космические удары кисти...
Такой мне выпал ракурс причастности.
А на картине я потом разглядываю выжженные холмы с красными виноградниками, Библейские холмы, - так я их себе представляю.
В последний вечер Юра захватил меня в дом Волошина попрощаться. А мне, конечно же, хотелось туда по-пасть.
Мы вошли, и внизу перед нами открылась сразу гостиная, как долина с горы, - я внутренне приготовилась многомерную увидеть, на сто раз прочитанную в книжках, "Гостиную Волошина". Они там вечеряли, Мария Степановна, Анастасия Цветаева, еще какая-то именитая старушка, и пять-шесть молодых, весьма светских поэтов-художников, которые всегда крутятся возле Волошиной, позволяя ей опекать их на свою пенсию. Они сидели за большим столом, а в доме том все не просто, с финдибобером, диванчики с разными полочками под лю-бые потребности, ветхо все, и мне уже от порога грустно стало видеть сбоку тут расписной умывальник на гнилом деревянном гвозде, который выпадывает, а его приткнут на установленное раз-навсегда трухлявое место, и ни один молодой хмырь не догадается прибить нормально. Они сидят за столом, сервированным с традиционнос-тию, и в середке на тарелочке вялый початок с зазяблыми зернами, отщипывают себе помаленьку. Бабушкам, может, и довольно божьей пищи, но эти-то! Мы понятно, отказались отужинать. Но и без того в помещении заметно начала уплотняться субстанция ревности и отторжения, - вдруг мы вздумаем тоже здесь поселиться. А старушки со дна бассейна расплывчато мерцали, как медальоны с бывшими лицами.