Могикане Парижа
Шрифт:
Мало-помалу и по мере пристального вглядывания в изображение святого это сходство с Коломбо показалось ему до такой степени реальным и вместе с тем необыкновенным, что в минуту священного восторга Доминик воскликнул, обращаясь к портрету:
– Будь счастлив! Да, добрый и благородный молодой человек, помолись у престола Всевышнего за твоего отца, за твоего брата и за сестру – как здесь, на скорбной земле, твоя сестра, твой брат и твой отец непрестанно возносят о тебе моленья к Господу!
Подойдя к портрету, он снял его со стены и, поднеся его к окну, стал смотреть на него взором, по которому трудно было узнать: выражал ли он нежную
– Да, это действительно ты, благородное, дорогое существо, – сказал он. – Печать добра должна лежать неизгладимыми чертами на лицах избранных, чтобы через восемь веков и притом при совершенном незнакомстве с вами обоими живописца я смог найти на лице святого ту же печать добродетели, какую Господу угодно было положить и на лицо моего друга.
Вдруг у него сверкнула благая мысль:
– О, Кармелита! – прошептал он.
И, подумав немного, добавил:
– Да, это будет отлично.
Поставив портрет на стул, он подошел к своей конторке, взял лист бумаги и перо, пододвинул кресло к письменному столу и написал следующую записку:
«Позвольте мне, сестра моя, предложить вам портрет святого Гиацинта. Вы получите вместе с ним описание жизни этого святого, которое я написал несколько лет тому назад. Возвратясь из Бретани, придя в свою комнату после кратковременного пребывания у вас, я был поражен таинственным сходством, соединяющим святого и оплакиваемого нами друга. Это два родных брата, два близнеца по добродетели. Вы, сестра их, примите этот портрет, как семейное достояние».
Он свернул письмо, запечатал его и написал адрес. Потом, подойдя к библиотеке, достал с полки маленькую рукопись, на первой странице которой было написано: «Сокращенное жизнеописание Святого Гиацинта, монаха ордена Святого Доминика». Поочередно посмотрел он на портрет и на рукопись, завернул все в большой лист бумаги и, увидев, что часовая стрелка показывает без четверти двенадцать, взял пакет и быстро спустился с лестницы.
Затем, придя к Кармелите, осведомился у консьержки о последствиях обморока юной девушки, вручил ей письмо и портрет с просьбой передать то и другое немедленно, сам же поспешил в церковь Успения.
Аббат Доминик, только что прибывший в Париж, не знал, что происходило в великой столице, а потому не мог понять, почему отец его назначил ему свидание в церкви Успения – так как если уж он желал его непременно видеть в церкви, то храм Святого Сульпиция был в ста шагах от него. Но вступив на улицу Сент-Оноре и увидев огромную толпу, ее запрудившую, целую вереницу карет, которая растянулась с улицы Кок и начала которой не было видно, он спросил у первого встречного о причине такого скопления народа. Прохожий ответил ему, что толпа собралась по случаю похорон герцога де Ларошфуко-Лианкура, умершего накануне.
XIII. Похороны дворянина либеральной партии 1827 года
Герцог де Ларошфуко-Лианкур, жестоко пораженный Корбьером в 1823 году, скончался восьмидесяти лет, ознаменовав долгую жизнь свою благодеяниями, благородством и высокой честью так, что оставил после себя память самого добродетельного, самого великодушного, самого уважаемого человека во Франции. К какой бы партии кто ни принадлежал, он не мог не удивляться великим добродетелям герцога де Ларошфуко-Лианкура, и все, начиная с беднейшего поденщика и кончая богатейшим гражданином, имя его произносили
Услышав о смерти благородного герцога, аббат Доминик понял смысл этой сочувственной демонстрации жителей Парижа.
Это было время демонстраций.
Так как дух оппозиции, за малыми исключениями, воодушевлял большую часть общества, то малейшего случая было достаточно, чтобы поймать его на лету и им воспользоваться, – колесо, вертящее страстями людского общества, не останавливалось ни на минуту. Все давало повод к демонстрациям. Туке изобрел табакерки a la Charte – и распродал их в числе пятисот тысяч! Те, которые не нюхали табака, прятали в них конфеты. И это была демонстрация.
Пиша поставил на сцене Леонида, умирающего за свободу Спарты, – и к дверям Французского театра из-за огромной толпы нельзя было подступиться. Это была демонстрация.
Генерал Фуа умер: сто тысяч человек сопровождали его тело, и Франция подписала миллион франков его вдове, – демонстрация.
Наконец, умирает герцог де Ларошфуко-Лианкур. Это был дворянин, роялист, но в то же время либерал. Воспользовались его смертью, чтобы устроить демонстрацию против крайних и иезуитов. И поэтому все классы общества имели представителей в этой толпе. Сермяга, блуза, куртка рабочего, альпага [14] и кастор [15] мещанина, мундир национальной гвардии, одежда пэра Франции, мантия судьи – все смешалось вместе. Общая скорбь, соединяя всех на одной и той же почве, принижала великих, возвышала смиренных, соединяла бедняка с богачом, гражданина с воином, академика с депутатом, с медиком.
14
Альпага – легкая ткань, выделываемая из шерсти южноамериканского домашнего животного того же названия.
15
Кастор – сорт сукна, употребляемый преимущественно на верхнее мужское платье.
Но более всего волновалась в этой толпе школьная молодежь, студенты, только что оставившие школьную скамью, которые своим энтузиазмом придавали особенный характер религиозности этому общественному трауру.
В ту эпоху существовали еще школы.
Когда восстания принимали драматический характер, мирный городской обыватель, дрожа от страха, выглядывал украдкой из окна, смотрел направо и налево, но всегда по направлению Латинского квартала и говорил жене:
– Успокойся, Минета, ничего, как видно, не будет: я нигде не вижу школ.
Так смотрели в 1792 году по направлению предместий. Только когда появлялись предместья, как 5-го, 6-го октября, 20 июня и 10 августа – тогда сила шла подкреплять силу; тогда как при появлении школ – как это было 2 июля, 5 июня – интеллигенция шла на помощь силе.
Поэтому, когда этот самый обыватель видел вдали развевавшиеся фалды тоненьких сюртуков студентов, слышал отдаленные звуки их пения, раздававшегося подобно громовым раскатам на вершине горы, называемой улицей Сен-Жака, тогда он, теряя всякую надежду, что разъяснится политический горизонт, по поэтическому выражению газеты «Конституционель», – запирал, замазывал, загораживал свою лавку и окна, а самые трусливые спускались в погреба и кричали: