Могикане Парижа
Шрифт:
– Спасай, что можно, дети! Плохо, двинулись школы!
Слово «школы» обозначало молодежь, независимость, храбрость и силу, но в то же время также несдержанность и страсти.
Молодые люди от восемнадцати до двадцати лет, посылаемые их матерями из глубины провинций, одобряли более слабых, внушали уверенность более робким. Они были всегда готовы бороться и умереть ради одного слова, идеи, убеждения, подобно старым солдатам или молодым спартанцам, имея все их добродетели, скрытые более легкой и беззаботной формой. Они умирали улыбаясь.
Но не для восстания – употребим
Между ними отличалась депутация воспитанников Школы художеств и ремесел из Шалона, которые пришли проводить тело своего благодетеля, потому что герцог де Ларошфуко-Лианкур в числе других своих добрых дел основал и их заведение.
Аббату Доминику стоило немалого труда пробраться сквозь эту толпу. Тем не менее, когда он очутился среди воспитанников школ, молодые люди, увидев этого прекрасного священника, который был старше их на каких-нибудь пять-шесть лет и которого большая часть из них хорошо знала, посторонились с уважением и дали ему дорогу.
Полчаса пробивался он сквозь скопление людей и наконец добрался до решетки храма Успения в ту самую минуту, когда траурные кареты, выезжая из замка де Ларошфуко, находившегося на улице Сент-Оноре, начинали показываться в отдалении, подобно похоронному флоту с черными флагами, рассекавшими темные волны толпы.
Когда аббат Доминик пробирался сквозь толпу, он услышал, как человек, одетый в черное платье с крепом на рукаве, сказал вполголоса:
– Ни прежде, ни во время церемонии – слышите?
– А после? – спросил один из двух человек, стоящих вместе.
– Им прикажут уйти.
– А если они не захотят?
– Их арестуют.
– Если они будут защищаться?
– Кастеты при вас?
– Да, разумеется.
– В таком случае вы их пустите в ход.
– А знак?
– Они его сами подадут… когда захотят нести тело.
– Шш! – сказал один из двух человек. – Этот монах слышит нас.
– Что ж тут такого, разве священник не за нас?
Доминик сделал движение, как бы отказываясь от подобной солидарности, но он вспомнил, что его ждет отец, на котором тяготело двойное обвинение. Следовательно, ему необходимо было отвести внимание не только от отца, но и от самого себя.
Он промолчал. Но его сердце, которое вздрогнуло от услышанных слов, сильно затрепетало, когда он увидел фигуры двух полицейских. Он продолжал продвигаться вперед, по временам останавливаемый толпой, и ему показалось, что в этой толпе немало личностей, которые, по его мнению, держали за пазухой свои кастеты.
Так добрался он наконец до паперти церкви Успения.
Его одежда, которая помогла ему проложить себе дорогу между студентами, сослужила ему еще большую службу возле церкви. Толпа посторонилась от него, и он смог свободно войти в нее.
С первого взгляда он увидел своего отца, прислонившегося к третьей колонне налево, неподвижного, как статуя, со взором, устремленным на дверь: видно было, что он кого-то ждал. Доминик узнал его, хотя с тех пор, как он его видел, прошло семь лет. Он мало изменился: тот же блестящий взор,
Доминик пошел прямо к своему отцу с намерением броситься в его объятия, но прежде, чем он прошел половину разделявшего их пространства, господин Сарранти положил палец на губы и этим знаком, а также взором, его сопровождавшим, удержал сына от его невольного порыва.
Аббат понял, что ему следует казаться совершенно чужим своему отцу. Приблизившись к нему, вместо того, чтобы обнять его, заговорить с ним или просто протянуть ему руку, Доминик опустился на колени возле колонны и, прочитав благодарственную молитву Богу, взял руку, которую его отец опустил и, целуя ее с жаром и почтением, решился произнести только два слова, которые могли одинаково относиться к Богу и к человеку, перед которым он преклонил колени:
– Мой отец!
XIV. Что произошло в церкви Успения 30 марта 1827 года
Церковь Успения, основанная в 1670 году, была, без сомнения, самым заурядным зданием в Париже. Сама форма ее неуклюжа: она представляет башню, покрытую огромным куполом в шестьдесят два фута в диаметре, – что-то вроде хлебной скирды; «так что, – говорит Легран в своем описании Парижа и его зданий, – это строение, слишком высокое сравнительно со своим диаметром, имеет, скорее, вид глубокого колодца, чем изящество хорошо выведенного купола».
Прежде чем сделаться приходской церковью, храм Успения был женским монастырем. Сестры, жившие в этом монастыре, назывались годриетами. Вначале на их обязанности лежал уход за бедными женщинами в госпитале. Мало-помалу госпиталь превратился в монастырь, где они продолжали жить бесполезно, составляя монашеское общество.
Поведение этих монахинь было далеко небезупречно, и духовенство напрасно пыталось несколько раз ввести изменения в их общине. Наконец кардинал де Ларошфуко предпринял попытку подчинить их общим правилам монашествующих и перевести их в отель, который принадлежал ему в предместье Сент-Оноре и который он продал иезуитам в 1603 году, а иезуиты обязались контрактом от 3 февраля 1623 года перепродать его годриетам. Они провели там шесть месяцев и перестроили внутренние покои, сообразно потребностям их жизни, как вдруг сама община годриетов была уничтожена, а доходы присоединены к новому монастырю, которому дали название Успенского. Только церковь этого дома показалась недостаточно просторной для монахинь: они купили отель Денуайе и начали строить церковь в 1670 году, которая была окончена шесть лет спустя.
Этот тяжелый купол, над которым висело темное, пасмурное небо, смотрел в этот день, как всегда, печально и некрасиво, и нужно было собрать всю эту несметную толпу, чтобы придать ей поэтический, торжественный вид. В ту самую минуту, когда похоронная церемония готова была двинуться из жилища покойного в церковь, бывшие воспитанники Шалонской школы, основанной герцогом Лианкуром, испросили себе позволение нести гроб своего благодетеля. Один из министров Карла X, герцог де Ларошфуко-Дудовиль, близкий родственик покойного, который должен был держать один из концов парчи, дал это позволение от имени всего семейства.