Могикане Парижа
Шрифт:
Кармелита поглядела на Коломбо благодарным взглядом; но голосом, в котором слышалось глубокое отчаяние, сказала:
– Зачем?
Камилл обернулся в последний раз, в последний раз прижал ее к своей груди и отпустил, почти испуганный.
Ему показалось, что он обнял мраморную статую.
Они уехали. Кармелита медленно поднялась по лестнице, вошла в свою комнату и скорее упала, чем села на свое канапе.
Что значило это отчаяние, эта печаль и в то же время это ледяное спокойствие Кармелиты? Не было ли это последствием сравнения, которое она делала невольно между Камиллом
И, действительно, Коломбо со дня его приезда вырос на глазах Кармелиты; в течение этих десяти дней преимущества Коломбо достигли громадных размеров.
Время между его отъездом и возвращением казалось для молодой девушки печальным сновидением.
Да, сновидением!.. Действительность была очень неутешительна.
Она считала себя в продолжение трех месяцев любовницею фата – правда, красивого и забавного, но, в сущности, недостойного ни малейшей серьезной привязанности. Без сомнения, это было ужасающее сновидение! Этот американец с пестрыми галстуками, бросающимися в глаза жилетами, светлыми панталонами, золотыми цепочками и рубиновыми кольцами был воплощением духа тьмы, который овладевает неопытными душами.
Да, все это было только тяжелым сном!..
Действительностью было это честное, благородное сердце, которое называлось Коломбо.
Этот был прост, велик, силен – словом, был человеком. Он мог сказать женщине: «Закрой глаза и иди!» – и женщина могла слепо следовать за ним.
После трех месяцев отсутствия он пришел требовать от своего друга отчета в доверенном ему сокровище!..
Но когда бедная Кармелита подняла голову и увидала вокруг себя вещи, принадлежащие Камиллу, – несчастное дитя! – она осознала, что как раз бретонец был прекрасным сновидением весенней ночи, а американец – ужасной действительностью…
III. Раненая львица
С этой минуты Кармелита смотрела на этот дом, как на свою могилу, а на сад, как на розовое кладбище кармелиток, имя которых она носила по странной случайности. Она поняла ла Вальер, которая искупила три блестящие года своей любви тридцатью годами в тени монастыря; она поняла Магдалину, которая, не смея поднять глаз на Христа, вытирала его ноги своими волосами.
Будущность ее, казалось ей, заключалась в двух словах, написанных черными буквами на белой странице: плакать и умереть.
Когда Коломбо вернулся, он нашел вместо молодой девушки, оставленной им при отъезде, какой-то призрак, согбенный, расслабленный, задумчивый, поблекший, с блуждающими глазами.
Но он не понял ничего: он думал, что причиною этого отчаяния был только отъезд Камилла, и старался успокоить бедную покинутую, заговорив с нею о возвращении его. Только по тому, как молодая девушка пока чала головой, он понял, что печаль имела другую причину, и тогда он принялся за свою роль преданного друга и стал братски расспрашивать ее.
Кармелита ничего не отвечала; она была нема к его взглядам, глуха к его словам; печаль, которую она испытывала, была так сильна, что она боялась взвалить ее тяжесть на друга.
Так прошел первый день. Коломбо, видя, что молодая девушка отталкивает его утешения, как больное дитя отталкивает рукою целительное питье,
Но назавтра и в последующие дни печаль Кармелиты была та же, и девушка продолжала отказываться от каких-либо объяснений.
Время шло, не открывая бретонцу таинственных при чин этого глубокого отчаяния. Часы дня были неизменно распределены; всякое утро с ноября месяца Коломбо, не смотря на дождь, грязь, ветер, снег, холод, отправлялся пешком из Ба-Медона между семью и восемью часами в Париж в училище правоведения слушать лекции, которые начинались в девять с половиною часов. В пол день Коломбо возвращался.
Они завтракали, затем через час каждый принимался за свои занятия и сходились опять в шесть часов, т. е. во время обеда.
Остаток вечера проводили вместе, читая или занимаясь музыкой, и изредка разговаривали.
Больше всего удивляли Коломбо громадные успехи Кармелиты в музыке, сделанные после отъезда Камилла. Когда она играла, ее рояль имел душу, голос: он плакал, стонал, рыдал; когда она пела, голос ее, особенно на высоких нотах, выражал такую силу чувства, такую болезненную горечь, что казался голосом падшего ангела, оплакивающего небо человеческими звуками.
Воскресенья были посвящены музыке и прогулкам; их они проводили вместе, не расставаясь ни на четверть часа. Когда погода была дурная и нельзя было выходить со двора, они собирались во флигеле Коломбо. Бретонец сначала удивлялся этому выбору Кармелиты, этому пред почтению его комнаты, тогда как был общий зал, но Кармелита имела много случаев доказать Коломбо, что его комната была удобнее для разговоров, чем какая-нибудь другая. Однажды рояль Кармелиты стал ниже в тоне, а рояль Коломбо более подходил к ее голосу, в другой раз камин дымил в зале, а камин Коломбо был превосходен и так далее…
Таким образом прошло много недель. Письма от Камилла не приходили, и Коломбо заметил с удивлением, что Кармелита никогда не спрашивала Нанетту, нет ли письма.
Однако в конце декабря пришло первое письмо. Обрадованный Коломбо принес его Кармелите. Она играла на рояле.
– Письмо от Камилла! – вскричал Коломбо, входя в комнату.
Но Кармелита, не снимая рук с клавишей, спокойно сказала:
– Прочтите, мой друг.
Коломбо привык беспрекословно повиноваться желаниям молодой девушки. Он распечатал письмо и прочел.
Письмо заключало в себе рассказ о спорах Камилла, но не с его отцом, а с тетками, бабушками и остальной семьей, которая противилась его желанию, и в ту минуту, когда он писал письмо, более всего шла наперекор ему.
Письмо было полно живейшей нежности к Кармелите, глубокой благодарности к Коломбо; даже в общем тоне послания было что-то грустное, необыкновенное в американце.
Коломбо удивила холодность, с которой Кармелита по лучила письмо своего будущего мужа, но он не посмел сделать ей никакого замечания на этот счет; вечером, оставшись один, спрашивал сам себя о причине этой видимой холодности, и чем более он искал ее в таинственной глубине сердца женщины, тем более удалялся от истины.