Молчи или умри
Шрифт:
— Ты меня в гости не звал, не тебе и платить…
Как в тумане плелся Коев темными улочками городка. Болезненно щемило в груди, там, с левой стороны, и он как-то равнодушно подумал, что так и инфаркт недолго заработать. Вроде бы ничего страшного, пустяк, а свалится такое переживание — и часики остановились. Подобные мысли не раз приходили ему в голову. Он вспомнил, как Старый в свое время утверждал, что с годами складывается особое восприятие самого себя. Перестаешь ощущать организм в его нерушимой слаженности, незыблемом единстве, а наоборот, отторгаешь себя от собственного тела со всеми его органами, которые научился распознавать по отдельности. Так бывает, когда рассматриваешь снимок или изображение человека и думаешь о нем как о механизме, способном самоуничтожаться, и вместе с тем, как о нечто таком, что привычно называешь духовной жизнью, вдохновением, высшим проявлением духа… Аня сейчас просто посоветовала бы ему отдохнуть. Старый тоже однажды сказал ему, что он нуждается в отдыхе. «Раз, — говорит, — собираешь изображения необитаемых островов, значит, нужно отдохнуть. А то что же это такое — увидишь карикатуру с изображением необитаемого острова — и сразу за ножницы. Хобби, мол. Но ведь это самое
К сожалению, ему не избавиться от назойливых мыслей, как и не дано удалиться на остров, где можно было бы на все махнуть рукой. Даже «Робинзона Крузо» не захватил с собой, почитал бы на сон грядущий.
Так он и слонялся по улицам, чувствуя в душе пустоту. Ни старая типография, в юности пленившая его чудесами книгопечатанья, ни городской парк с его розами и темными аллеями, где впервые познал он тайны любви, — не радовали взгляд. Совсем иное владело сознанием Коева. Глядя на светлое здание детского сада, в котором некогда располагалось полицейское управление, он тщетно пытался разгадать те единственные слова, которые были здесь произнесены когда-то… Некоторые ученые утверждают, что ни один из звуков, прозвучавших на нашей земле, не теряется в пространстве, а где-то остается, пусть даже в трансформированном виде. И если бы однажды их удалось восстановить, то прошлое раскрыло бы перед человечеством все свои загадки. Звуковые колебания из атмосферы через неисчислимое множество световых лет передаются в космос, но не исчезают. Где, в какой галактике искать те слова, что так ему нужны? А может, они еще не успели упорхнуть в космические дали, может, витают где-то поблизости, скажем, возле Сатурна или Юпитера? Весь вопрос в том, стоит ли заново вызывать их к жизни?..
О чем толковали за столом Милен с товарищами, какие тосты произносили, что ели — Коев не помнил. Его терзали сомнения, нерешительность, голова буквально раскалывалась от дум. «Не иначе как тут замешан предатель», — где-то вдали гудел голос бай Стояна. «Что он сделал, на чем они сговорились, коль утром его отпустили», — раздумывал Сокол, недоумевая как истолковать то, другое, третье… «Нет! Нет! Нет!» — протестовал мысленно Коев. Но что там шептал Соломон, сдвинув кустистые брови и дыша в лицо отвратной перегаром ракией? Да что это я раскис, — вдруг разом отрезвел Коев, как бы со стороны услышав собственный голос. Как же я выгляжу в глазах людей? Но присутствующие были навеселе, и никто не замечал, что с ним творится. Слава богу! — успокоился он. Галстук, казалось, душит его, бешено колотилось сердце. Ничего, пройдет, уговаривал он себя. Главное, продержаться за ужином, не ударить в грязь лицом.
Ужин затянулся. Марин Коев еле дождался, пока гости начнут собираться. Прощаясь, он выразил благодарность за теплую встречу в городе и на комбинате, обещался снова приехать. С Миленом они обнялись, однако не расцеловались. Коев терпеть не мог этой новой моды на мужские поцелуи.
— Ты домой?
— Нет, завтра зайду.
— Бай Наско, проводи гостя в номер.
Они поднялись на лифте, бай Наско помог отпереть дверь и откланялся. Коев почти упал в мягкое кресло. Все. Наконец-то он один. Наконец-то… Потянулся было к телефону позвонить Ане, но тотчас передумал — что, собственно, он собирался ей сказать? Голова вспухла от беспорядочных невеселых мыслей, от выпитого, и он второй раз за этот день полез в карман за сигаретами. Интересно, подумал Коев, нашла ли сестра что-нибудь в шкафах и сундуках? Она любила рыться в старых архивах. Ее любовь к семейным реликвиям порой его даже умиляла. Сестра берегла его тетрадки, учебники, по которым он учился, хранила листочки с его каракулями, нотные листы, альбомы с карточками. Если бы эти бумажки хоть что-нибудь подсказали… Наскоро раздевшись, он улегся в постель, сразу же погрузившись в почти музейную тишину. Он был уверен, что обожает тишину, жаждал покоя. Но очутившись где-нибудь в укромном местечке, чувствовал себя неуютно, будто перед ним вырастала глухая стена… Ему сразу начинало не хватать людей.
Коев попытался уснуть. Однако сон не принес облегчения. Беспорядочно кружили вокруг бай Стоян-банщик и бондарь, Сокол и Соломон. Безмолвно взирал на него Старый. Безмолвно и с некоторым укором. Коев ощущал на себе его испытующий взгляд, видел, как шевелятся его губы, что-то нашептывая, но что? Что — Марин Коев не слышал, но был уверен, что нечто неприятное…
Прежде, случалось, затевали они разговоры о жизни и смерти. Еще ребенком Марин любил допытываться о смысле всего сущего, о вселенских материях, о смерти. Для чего дана человеку жизнь? Что вкладывает природа в живые существа? Есть ли у нас великая цель? Какая? Может быть, творя жизнь и наделяя ее сознанием, она, тем самым, осмысливает самое себя? Возможно, дух и материя — одно и то же, только в двух различных ипостасях? Старый не иронизировал над сыном, мол, не дорос ты еще, чтобы задавать вопросы. Да и не таким уж маленьким он был. В двенадцать-тринадцать лет подросток уже пускается в рассуждения об извечных проблемах устройства мироздания, рождения и смерти. Старый это знал по себе, ему самому сызмальства не давали покоя те же вопросы, хотя и в пожилом возрасте вразумительного ответа он не нашел. Природа, говорил он, целей перед собой не ставит. Ставим их мы, люди, потому как век наш земной короток, а дух рвется опознать окружающий мир. Как видно, так оно и есть — природа не намечает заведомо
Такие беседы отец и сын вели вплоть до кончины Старого. В них зачастую сквозила мысль о бренности и тщетности жизни — коль уж неминуем и предрешен конец. Бессмысленность жизни… Да, пожалуй, если исходить из позиции собственной персоны, ставя себя превыше всего сущего. Бессмысленно, если возводить себя на пьедестал, забывая о том, что ты лишь звено в нескончаемой цепи. Человек, как и любое другое создание, впрочем, не только живое, поправлял себя Старый, лишь мелкая песчинка в вечной круговерти природы. Человек стоит не над природой, не вне ее, он лишь ячейка, клеточка чего-то целого и неделимого. Что из того, что эта клеточка в какой-то миг погибнет? Другие останутся, заменят ее. Жизнь — это вечное, безостановочное движение, и во всеобщем потоке его участникам отпущены считанные секунды…
«Сейчас бы потолковать с отцом о жизни и смерти, — думал Коев, лежа без сна в широкой постели. — Рассеялись бы все неясности, до отказа забившие извилины мозга, до предела обострившие нервы, может, рассеялись бы сомнения…» Откуда-то из мрака на Коева глядели испытующие, проницательные глаза Старого, явственно слышался его голос… Громкий и бодрый, этот голос не давал расслабиться, забыться… Поздно, слишком поздно. Уже ничего не узнать. Все покрыто мраком… Коев забывался тревожным сном, продолжая мучиться от того, что не поспешил на зов, не внял просьбе отца… Теперь уже поздно.
В действительности Коев все-таки наведался однажды в больницу, всего за месяц до кончины Старого. Отец впал тогда в депрессию, давал знать о себе склероз. Коеву удалось устроить его в санаторий. Помнится, он приехал к нему в обеденный час. Изможденный до неузнаваемости, растерянный, Старый о чем-то расспрашивал его изменившимся, каким-то глухим голосом. Выпростанные из-под простыни какие-то высохшие ноги, казалось, постоянно терлись друг о друга. Что было причиной этих нервных конвульсий? Коев пытался разговорить отца, но тот постоянно погружался в забытье. Его губы слегка шевелились, и с трудом можно было расслышать, что он говорит о каких-то лошадках. Старый называл их по кличкам. Коев вдруг вспомнил, что отец когда-то служил в Пятом Брезницком конном полку. «Сюда! Ко мне! — настойчиво звал Старый. — Сивка! Белый! Вороной!.. Смотри, как ощетинились! Назад! Там мины! Назад!..» В первую мировую войну в составе полка Старый воевал в Румынии. В степной местности близ Тулчи Старого ранило в бедро. Рана всю жизнь давала о себе знать. Пули не было и в помине, рана зарубцевалась, а не переставала ныть. Коев возил отца на рентген — ничего не нашли. Пока поезд вез их в столицу, дома и на обратном пути, отец все рассказывал о войне, о лошадях, о раненых… «Убьют человека — что ж поделаешь! На то она и война. Убили, зарыли — вот и весь сказ. Но конь падет — бумажной волокиты не оберешься: протоколы составляй, точное место гибели указывай. Не во время атак, понятно, писали в промежутках. Атаки — чистая бойня. Трех лошадей под собой сменил — Сивку, Белого и Вороного. Сивку больше всего жалко. На ней Дунай переплыл, с ней и первый бой принял. В живых остался, тоже ей спасибо. До чего ж прыткая была, из-под сабель невредимой выходила — мы ведь и на саблях рубились. Угодила в нее пуля, рухнула Сивка, а из глаз слезы катятся. Пригнулся я к ней, обнял за шею, забыл и о пулях, и о саблях. Духу не хватило пристрелить Сивку, так и издохла в моих руках… Взял я тогда Белого. И его наповал уложило. Вернулся с Вороным…»
Коеву запомнились эти исповеди. В одну из поездок в Бухарест он даже решил побывать в тех местах, где отец воевал. Порасспросил тут и там, сел в автобус и поехал в Тулчу… Был знойный летний день. Кругом пылища. Деревни с пестрыми хатенками примолкли от жары, как вымерли. В Тулче ему посоветовали разыскать одного моряка. Тот оказался расторопным малым, немного знал болгарский язык. Они погрузились в разболтанный «Москвич» и объехали чуть ли не всю округу. На одном кургане разглядели топографический знак с обозначением высоты, уцелевший еще с времен первой мировой войны. Коев записал себе, чтобы потом расспросить Старого, может, еще помнит, какую они высоту брали. Впоследствии выяснилось, что их полк и вправду воевал в тех местах… Словно завороженный стоял тогда Коев на кургане, всматриваясь сквозь марево в заросли подсолнуха и кукурузы, в пыльные тропки, пересохшие ручьи, и воображение рисовало эскадрон, в котором служил Старый. Налеты. Сечь. Кровь. Солдаты с сумками через плечо, заросшие, невыспавшиеся. Он представил себе, что именно тут на кургане Старый получил пулю в бедро и опустился на стерню, чтобы перевязать рану. А лошадь покорно его дожидалась. Сивка? Белый? Или Вороной? Их звал в забытьи, в предсмертной агонии Старый…
— Отец! — потряс Коев Старого.
— А?
— Отец!
— Что? — очнулся Старый.
— Узнаешь меня?
Старый не поднимал век, только губы чуть дрогнули.
— Марин… Это ты, Марин?
— А ты где? Ты знаешь где ты, отец?
Старый с усилием открыл глаза. На белой стене напротив висел портрет Георгия Димитрова.
— В клубе, где же еще, — сказал Старый. — Вот он и Георгий Димитров. Я его слушал, когда он выступал в Софии на митинге у Львиного моста.
Силы его оставили, он снова забылся сном. Впрочем, вряд ли это можно было назвать сном, ибо одной ногой он уже перешагнул через Лету, реку забвения из подземного царства. Его губы снова разомкнулись, и Коев весь превратился в слух, пытаясь постичь смысл несвязной речи. Старый уже обращался не к лошадям, награждая их ласковыми кличками, а взывал к давным-давно умершим близким и знакомым. Коев услышал имена отца и матери Старого.