Молоко волчицы
Шрифт:
— Мы наукам не обучены, хозяиновать буду. На, в лесу нашел, протянул он брату браунинг-кастет.
— Я покамест отсеялся, возьми у меня борону, может, и Ульяне поможешь когда в саду, — любуется Михей заграничной вещью — хороша штучка!
— Братец, да хоть в батраки меня бери, век буду бога молить.
— Бога нет, и скоро не будет батраков. А пока, — глянул на брата пронзительно черными, от матери, глазами, — дозволяется нанимать двоих в подбивку и на покосе. Но лучше тебе вступить в коммуну — тут тебе вроде амнистии будет. Понял?
— А как же! Я и корову уже сдал, Маруся отвела.
— Корову? —
— Я не против жизни.
— Еще по одной, — разливает спирт Прасковья Харитоновна, на впалых щеках румянец радости и хмеля.
— Да, вот Маруся, — говорит Михей, — она о тебе знает?
— Повенчаться надумали мы…
— И она, значит, знала и встречалась с тобой?
— Нет, она не знала.
— А когда же венчаться надумали?
— Теперь уже, днями.
— Вот и иди с ней в коммуну. Запомни: богатства не наживай. Сколько веревочка ни вейся, конец будет. Богатые станут в почете у Советской власти, когда на земле не останется ни одного бедного, а богатство станет общим.
— Это когда рак на горе свистнет, — не удержался захмелевший и внутренне спокойный Глеб.
— А вот он и свистнет. Всех единоличников, рано или поздно, под корень. Запомни. Чтоб не обижался потом, что брат скрыл от тебя правду, не подсказал, как жить. Пишись в коммуну и покажи, как сеять-пахать, ты в этом деле собаку съел. Вот за то я тебе нынче не судья. Да мать благодари — ее жалко. И еще: ради Марии делаю, баба — на золотники развесь! А моя Ульяна такая мощь, а ходит порожняя.
— Бог даст, будет непорожняя.
— Бога ты поминай реже. Пей. Где скрывался?
— В лесу, как братец Спиридон.
— Вам бы в лесу с волками жить, а не с людьми. Чем кормился?
— Ягодой, листом древесным…
— Только не бреши — жерелок на шее не сходится, как у бугая. Ладно, живи, да помни, что сказано.
Велика власть привычек, обрядов, поверий. Горепекина не верила в бога, но выросла в религиозной семье, помнила морозные изумрудные ночи рождества в огоньках лампад, крещенье на Иордани с голубями, стрельбой, купанием в проруби, благовещенье, торжественность пасхального разговенья, чистый четверг, когда в канун великодня моются в банях, очищая и тело и душу на целый год.
Глеб сознательно пришел к ней в прощеный день, когда все прощают друг другу обиды. Вместе когда-то играли в мяч, за крыжовником к Глуховым лазили, целовались на посиделках. Глеб быстро перекрестился и вошел в тесный, прокуренный кабинет.
— Здравствуйте, Фроня, да был тут у Михея и решил зайти — может, обидел когда, нынче все прощаются.
Горепекина, опять в галифе, с цигаркой, не удивилась визиту. Неужели не помнила, что сама подписывала акт о расстреле Глеба? Многих приходилось расходовать. Гибель Васнецова не озлобила, а сломила ее, выбила из колеи.
— Откуда ты?
— Из Бухары.
— Вроде ты был осужден трибуналом?
— По ошибке, потом меня выпустили, но я по дурости бежал. Теперь вот в коммуну возвращаюсь.
— Кто выпускал?
— Кто и брал — Васнецов. Он и бумагу мне выдал, да она затерялась в бегах.
— Темнишь, Есаулов; Присаживайся.
Горепекина позвонила в ЧК. Ей ответили, что приговор приведен в исполнение, копии отмены
Горепекина положила трубку, задумалась, спросила:
— Ты когда вернулся?
— Позавчера.
— Слыхал о Васнецове?
— Нет, — хотя о гибели чекиста знал.
— Похоронен он на площади Коршака, убили белые.
— Да ты что? Вот гады! Надо на могилку сходить, хороший был парень! На, ему, — протянул букетик фиалок.
— Давай, я теперь каждый вечер хожу, свидания регулярные. Ну, ладно, грехи твои пусть другие судят, мне тебя прощать нечего, если и обидел в юности, так я это поняла — любовь. Ты и цветки, наверное, рвал своей Синенчихе? Прости и ты меня, хотя глупость это все, поповщина. Чего тебе? Или в самом деле прощаться заходил?
— Прощаться, да надо бы и бумажку подписать, в коммуну требуют, а потом к председателю стансовета.
Подписала, не глядя. Будто свечку Васнецову поставила, а ему сегодня память, и мать его прислала поминанье. Не признает Фроня бога, но сердце щемит, а в окно ласточка, как душенька, бьется.
Потом Глеб был у писаря, по-новому — секретарь. Подлец большой марки, дело сделал, но подношение, кормленого индюка, осмотрел, как на комиссии, и еще выжидательно смотрел на сумку просителя. Строгий махонький старичок архивариус тоже принял прошение с завернутой золотой монетой, привычно и как-то благородно смахнул монету в карман и вычеркнул Глеба из книги смертей, записал в живые люди.
ЗОЛОТОЕ ВРЕМЕЧКО
Голод не отступал. Поля коммунаров остались незасеянными — семена съели. И в зажиточных домах борщ в чугунке такой, что на собаку плесни облезет. А собаки уже побаивались людей — не попасть бы в этот самый чугунок. Поэтому никто не укорил Глеба, что он не стал коммунаром и, раздобывшись семенами, отсеялся единолично. Не торопился он и с женитьбой — свадьбу хотелось сделать при достатке, чтобы дом был полная чаша, а где он, достаток? Надо все начинать сначала.
Слепую кобылу Прасковья Харитоновна кормила соломой с крыши. Сын какими-то путями — хозяин! — припер три тюка армейского сена. Наладил арбу на особо постукивающих колесах. Потом задумался. Призвал Ваньку Хмелева и заказал новый кузов. С двойным дном. Низ и верх потайного ящика сходились у передка и задка на нет, и если пристально арбу не осматривать, ящик не заметен, особенно при грузе сверху. Входило в него пудов пятнадцать зерна — три мешка.
Потратил из тайника несколько монет, купил на черном рынке бязи, сукна, шелка, поехал в богатые кубанские села. Выменял материю на хлеб, ссыпал его в тайный ящик, сверху в кузове дубовые веники — дескать, париться. На обратной дороге встречают его трое — тпру! Перевернули веники, самого обыскали, забрали харчи, хотели кобылу реквизировать слепая. Погоняй! Зерно привез многолетнее, прогорклое, из земляной ямы. Но в станице ели мякину, древесную кору. Об отрубях или жмыхе мечтали. Легче других переносили голодовку Колесниковы — они сроду голодали. Глеб насыпал по фунту зерна и выменивал на толкучке на серебро, камушки, николаевские червонцы. Менялся и на товар — соль, спички, мыло, керосин, порох, сатин, ковры.