Моральный патруль. ОбличениеЪ
Шрифт:
Прохожий спросил бы меня, почему я ужу рыбу в саду, на скамейке, вдали от полноводной реки; и я бы ответила без пристрастия, но с гостеприимством в голосе, потому что имела почётную ленточку за остроумие и почтительность:
«Милорд! Рыбы – скучны, потому что не освоили грамоту, не музицируют, не поднимают ножку выше головы и не задают умных вопросов, от которых даже через десятилетия озноб по коже.
Что толку от безмолвной рыбы с взглядом жареной трески?
На удочку я в Городском Саду ловлю остроумных эстетов, и один из них – вы, ваша
Я бы так ответила, и уверена, что за мой веселый, благородный ответ, в котором даже самая злюка балерина погорелого театра не нашла бы язвительности, нравственного преступления, меня бы наградили, а мои слова записали бы на серебряной странице в золотой книге бессмертных фраз выдающихся поэтов Планеты Гармония.
Время шло, мимо меня вместе с течением времени пробегали отроки, чинно шли старушки с гобоями и барабанами, но никто не интересовался моей удочкой, никто не вопрошал меня, почему я ловлю рыбу на улице, а не на реке, и невнимание людское почти свело меня в могилу, вызвало слёзы; я умоляла Природу, чтобы она послала мне хоть одного остроумного графа или шевалье, даже требовала от Природы, сулила ей немалые деньги, но Природа языком птиц и телодвижениями эстетически сформировавшихся собак, отказывала мне, а значит – и мировой словесности.
Два часа я просидела почти бездыханная, но ни одного почтенного графа, князя или барона не видела, будто они провалились в яму с социалистическими художниками-насмешниками.
С презрением я назвала себя сломанной кисточкой на мольберте неизвестного художника; смотала удочку и пошла домой, хотя тело моё протестовало, а живое воображение требовало выразительного ответа – хоть языком, хоть ногами.
«Ветвями! Ветками не тряси – оскоромишься!» – в запальчивости я крикнула грушевому дереву, но тут же устыдила себя за взрыв эмоций – дерево не виновато, что эстеты обошли меня стороной, как оркестр с механическими тромбонистами.
Около семейного колодца я остановилась, пораженная ужасной мыслью: «К чему хлопоты, если я – девушка-невидимка?
Если белье на благородной морально устойчивой девушке – невидимое, то – неприлично, и всякие казусы выходят за рамки гармоничного и нравственного – так институтка в игре «классики» заступает за черту колорита.
Пусть поразит меня балерон-поэт, если я назову лягушку в колодце провинциалкой!»
В горячке я задумала, что плюну в колодец, и своим плевком перечеркну в себе кокарды за благопристойность и нежность.
Но сила воли, моральные принципы не дали свершиться ужасному, я лишь крикнула матушке в окне (её личико белело на фоне черных кудрей художника графа Федорова Расула Хайку):
«Матушка! Милорды – не честны!»
Три дня я пролежала в горячке, а когда вышла из комы, при этом похудела на три килограмма – очень мило и ко времени, матушка поведала мне, что в тот день, когда я безумная упала на мозаику возле колодца (мозаика работы князя Педро Гумбольта Макиавелли) произошёл пожар в городской поэтической
Чудесным образом баня возгорелась: одни мудрецы говорили, что горела вода, потому что даже у девушки, если благородная красавица совершит проступок перед моралью, горят щёки, но девушки состоят на восемьдестя процентов из воды.
Если тело горит, щеки горят, душа пылает, то и вода в бане возгорится от одного только права на урок нравственности.
Другие мудрецы поэты укоряли первых мудрецов укорением эстетическим, качали коронами на головах, изящно вальсировали и говорили: что мать тех мудрецов – не Академия Изящных Наук, а – Пафос, мракобесие и эшафот.
«Отцы ваши для вдохновения пили настойку боярышника на рыбьих потрошках; матери ваши в мазурке допускали пробег в три метра; дипломы ваши профессорские – не искусство, а – мелодия без флейты и без гобоя.
Как же вы говорите, что вода в бане горела, если из бани выскочили сто нагих балерин погорелого театра – не успели даже захватить одежки; и балерины эти причитали и заламывали руки, поднимали ноги выше головы – так принято, потому что, если балерина, то – изволь, ногу выше головы поднимай в любом месте при любых обстоятельствах, пусть даже при нашествии Библейской саранчи.
Не вода горела в общей бане, а горела земля под ногами балерин погорелого театра.
Если один раз – погорельцы, то огонь будет преследовать всю оставшуюся жизнь и даже в загробном Мире оближет розовые пятки в аду.
Где появятся балерины погорелого театра, там – пожар всенепременно, и шапки даже горят, и земля горит».
На крики и стенания обнажённых балерин сбежались все мужчины, кто чувствовал за собой ответственность перед откровенными преступлениями против женственности – так болотный кулик летит к болоту с французскими лягушками
Бароны, шевалье, князья, графья, милорды, герцоги и другие благородные эстеты серебряными ковшиками и золотыми ведрами зачерпывали воду из фонтана и тушили пожар – больше из сокровенного добра, чем из упаднического усердия, присущего только нищим рудокопам.
Обнаженные балерины – неблагородные, потому что не с Планеты Гармония, и Институт благородных девиц не оканчивали – благодарили благородных графьев, чем могли, кутались в туман робости, откровенной ипохондрии с редкими припадками хохота – так смеется поэтесса в мастерской художника-поллюциониста.
Противный пожар отвлёк благородных эстетов от прогулок в Городском Саду, и я не применила остроумнейший ответ, который прославил бы мой род до сотого колена.
У писателя барона Ремарка фон Шолохова три колена, но не сто и два десятых».
С замиранием сердца я взял драгоценное удилище, наживку — поэтический хлеб и с чистой совестью вышел из родного гнезда – так птенец на сутки покидает матушку гусыню.
Дорога до реки прошла без крови, без мучительного поиска рифмы к слову «жёлтый», и почувствовал себя франтоватым учителем изящности.