Московские повести
Шрифт:
Даже сквозь плотно закрытые окна были слышны сливающиеся в один сплошной гул выстрелы. Штернберг и Соловьев быстро вышли на Тверскую. Снизу, со стороны Охотного ряда, шел гул битвы. Это уже не были отдельные выстрелы. На фоне сплошной беспорядочной стрельбы отчетливо прослушивался сухой пулеметный треск. Там шел бой. Где? С кем?
Штернберг и Соловьев бросились в штаб. Слава богу, хоть кончили обсуждать, да совещаться, да спорить!.. Член МК Усиевич разговаривал по телефону с Замоскворецким ревкомом. Бой, очевидно, шел с двинцами, которых ревком направил для защиты Московского Совета. Сейчас посылают к Москворецкому мосту отряд красногвардейцев. Не хватает пулеметов, нужна артиллерия, нечем подавить юнкеров,
И позвонил Берзин из Кремля. С кремлевских стен бой был с трудом виден, он шел в темноте у Исторического музея. А пулеметы кремлевского гарнизона расставлены против Лобного места. Вылазка из Никольских ворот невозможна, весь Кремль в крепком кольце юнкеров. Сейчас бой окончился, большевики, очевидно, прорвались к Воскресенской площади через Иверские ворота.
В комнату вбежали солдаты из охраны.
— Пришли, пришли! Раненых несут!..
Ревкомовцы двинулись навстречу двинцам. Совет наполнился людьми. Солдаты еще дрожали от горячки боя. На шинелях, на руках они несли раненых, были измазаны кровью. В парадных залах второго этажа на диванах, прямо на полу размещали раненых. В комнате штаба солдаты, задыхаясь, рассказывали.
...Их было всего человек сто пятьдесят. Находились еще в Озерковском госпитале. Пришел туда приказ Замоскворецкого ревкома — двинуться на Скобелевскую площадь для защиты Совета. Сформировали четыре взвода, командовал Сапунов, которого солдаты избрали командиром роты. Пулеметов не было, у каждого только четыре подсумка патронов, гранат тоже ни у кого... Прошли Садовники, мост прошли, никто их не останавливал. Только у Лобного места остановила цепь юнкеров. Спрашивают: «Куда?» Отвечают: «К Скобелевской площади, на охрану Совета...» Пропустили. Почти всю Красную площадь прошли, а у Исторического черно от юнкеров — человек двести, а то и триста... И полковник какой-то с ними. Подошел к Сапунову и командует: «Сдавай оружие!» И, не дожидаясь ответа, из револьвера прямо в лицо Сапунову стреляет... А потом поворачивается к своим юнкерам и командует: «В штыки их!..» Но двинцы шли не строем, растянулись, задние ряды ответили залпом... Юнкера отбежали, началась стрельба. Но юнкеров куда больше, забрались на крыльцо музея, кроют, гады, из-за камней, а их не достать... Двинулись к Иверским, а на углу Никольской с церковной колокольни по ним из пулемета саданули... Побили многих, кого ранили — старались забрать с собой, ведь добьют, сволочи!.. Вырвались к Лоскутному переулку, потом на Охотный и вверх по Тверской... Сколько на Красной осталось, сколько пришло — неведомо, перекличку не делали еще...
Штернберг вышел в коридор. Он был наполнен солдатами.
— Где наши? Где двинцы из Озерковского? — обратился к Штернбергу невысокий солдат.
— А вы кто и откуда?
— Мы двинцы из Савеловского госпиталя. Сейчас наша рота пришла на охрану. Говорят, наших из Озерковского побили насмерть юнкера? А там у меня земляки... Где наши-то?
Штернберг поднялся с солдатом на второй этаж. Парадные, разноцветные, обитые шелком залы были полны ранеными. В голубом зале женщины в платках с красным крестом раздевали и бинтовали раненых. Военный с погонами младшего врача подошел к Штернбергу.
— Товарищ, вы из ревкома? С легкоранеными мы сами справимся. Но тут есть тяжелые. Очень тяжелые. Здесь их держать нельзя. Рядом, в Леонтьевском, есть частная лечебница. Пять самых тяжелых необходимо отправить туда. Тут есть солдат с тяжелейшим ранением в брюшину. Вот этот...
Врач оглянулся назад, и Штернберг за ним повернул голову. Внутри у него похолодело... На диване лежал укрытый шинелью солдат, его спокойные глаза внимательно глядели на Штернберга. Только по этим глазам и узнал он его. И кинулся к солдату.
—
Почти беззвучно Друганов сказал:
— А может, не надо в больницу? Ах, как глупо мы попались! Скажите им, Павел Карлович, пусть не верят, пусть не верят им... Жалко, умру, так и не узнав...
— Да что вы, Слава, такое говорите! Куда вы, к черту, такой молодой, умрете! Еще будем тут Советскую власть устанавливать!
— Будете! А я, кажется, уже не буду. Так ведь все же дожил до войны с ними. Стрелял в них... Почти смерть на баррикаде, как мечтал в гимназическое время...
Какое-то подобие улыбки скользнуло по бескровным губам Друганова.
Штернберг подошел к военврачу.
— Сейчас пошлю солдат в больницу за носилками. Если тут остаются только легкораненые, отправляйтесь с тяжелыми в больницу, принимайте на себя все лечение. Запишите телефон ревкома.
Потом вернулся к Друганову. Тот был в полузабытьи. Взял его руку и держал, пока не пришли с носилками. Помог положить Друганова, накрыл его шинелью. Взялся за край носилок, снес вниз, вышел в Чернышевский переулок, отдал ручку носилок солдату. Наклонился к Друганову — глаза у того были закрыты, губы сжаты от нестерпимой боли. Штернберг махнул рукой солдатам — несите! И смотрел вслед, пока солдаты с носилками не скрылись в темноте. Друганов — первый. Первый из близких ему людей, погибший в бою. Сколько их еще будет? Непривычно сгорбившись, Штернберг пошел в комнату штаба.
МАКСИМОВ
Это был человек с малозаметной внешностью, среднего роста, небольшими темными усиками и темными волосами, аккуратно расчесанными на пробор. После бессонной заседательской ночи или поездки на тряском грузовике на окраину города Максимов всегда выглядел так, как будто только что собрался на прогулку в городской сад: чистая рубашка с галстуком, наглаженные брюки, застегнутые широким ремнем со множеством карманчиков — такие пояса любили носить мастеровые в провинциальных городах. Константин Максимов, собственно, и был таким: столяром-краснодеревщиком из Самары. Он был молод — лет двадцати с чем-нибудь, но не по годам размерен и нетороплив.
Заметил его Штернберг еще с весны, когда на заседаниях Московского комитета появился этот молчаливый молодой человек. Было о нем известно, что он рабочий, партиец из Самары, недавно вышел из тюрьмы, где сидел больше двух лет. Выступал он редко, немногословно, но очень ядовито. Этот мастеровой из Самары умел и любил вставлять в свои короткие речи какие-нибудь убийственные словечки и сравнения, взятые у писателя, которого, очевидно, он больше всего любил, — у Салтыкова-Щедрина.
В июне, когда после демонстрации в Петрограде в Политехническом шло бурное заседание Совета, после меньшевика Николаева вышел на трибуну этот аккуратный и спокойный человек и, показав пальцем на встрепанного Николаева, с волнением усаживавшегося в президиуме, сказал:
— Вот этот Дю Шарио...
— Какой это Шарио? — взорвался Николаев.
— А был такой градоначальник из французов. Взялся он объяснять жителям города Глупова права человека, но кончил тем, что объяснил права Бурбонов — королей, значит... Получилась такая история и с товарищем Николаевым. Он нам очень точно объяснил, что у народа есть обязанности, а у правительства — права. Как и описано было в одной книге...
— А вы, молодой человек, что-нибудь, кроме Салтыкова-Щедрина, читали? — выкрикнул Николаев.