Московский Бисэй
Шрифт:
Он, словно осенний заяц в траве, съежился и замер. Катя отступила на шаг и подняла на него ставшие узкими глаза.
– И кто же она? – спросила Катя.
– Ее здесь нет. Она там живет.
И он воздел палец к небесам. Не говоря ни слова, Катя зачем-то коснулась кончика его носа, развернулась и пошла. Походка у нее была легкой, даже веселой. Она запустила на ходу обе руки в волосы, подняла их, отпустила; белая копна рассыпалась по плечам.
До Кости долетел ее странный низкий смех.
– Ненормальная, – прошептал он и спохватился: – Это я ненормальный.
Что
Когда влюбленный в призрак режиссер ткнул пальцем в небо, во влюбленной в ненормального режиссера девушке царь-колоколом ухнуло:
“Мой!” И она покинула его, а на душу ее опустился легким туманом сладостный, не встречающийся на земле покой.
Но пришло время расставания с обожаемым мучительным трудом, отнявшим столько сил и наверняка укоротившим жизнь: художники – странное племя самоистязателей.
И вот мы видим Костю в его дурацкой пельменной. Перед ним тарелка с недоеденными окоченевшими пельменями, нетронутый стакан с какой-то сладковатой жидкостью. Костя три дня небрит, уткнулся в истасканную до неузнаваемости книжку Акутагавы.
В полночь, когда лунный свет заливал тростник и ивы вдоль реки, вода и ветерок, тихонько перешептываясь, бережно понесли тело Бисэя из-под моста в море.
У гениального Шурки все получилось: шепот тростника, ив и все такое.
Потом камера проводила несчастного Бисэя под мост и, метнувшись к противоположным перилам, встретила его уже мертвым, с белым, как сахар, лицом, с недоуменно приподнятыми бровями. Тихонько перешептываясь, вода и ветерок бережно понесли тельце Бисэя в море.
Катя, несколько задрав обутые в соломенные сандалии-варадзи ножки куклы, додумалась, будто в водовороте, вращать ее, и получилось удивительно мило, немного смешно, но очень грустно. Недоставало главного – не было ощущения полного, бескрайнего, неземного одиночества.
Костя откинулся на спинку шаткого стула, уставился в одну точку.
Люди входили и выходили, рассаживались, гремели вилками, речь их звучала какой-то неясной музыкой современных композиторов, Косте неприятной и непонятной. Он рылся в себе, листая свою вполне одинокую жизнь, пытаясь отыскать что-либо пригодное, что можно поместить под объективом камеры. И само собою вспомнилось…
В тысяча девятьсот сорок третьем субмарина Королевских ВМС подкралась ночью к итальянским берегам, о ту пору оккупированным вермахтом. Соотнеся время прилива, течение и направление ветра, военспецы спустили на воду солдата в спасательном жилете и с непромокаемым, притороченным к телу портфельчиком. В портфельчике была предназначенная немцам “деза”, а также письмо к солдату отца, некоего сэра Уильяма. Для достоверности, так сказать. Секретные документы утверждали, что войска союзников тогда-то и тогда-то высадятся в Сардинии.
Сделав дело, подлодка отошла мористее и нырнула. И остался “томми” – так называли во время Второй мировой британских солдат – в полном одиночестве исполнять свой долг. Похоже, это единственный в истории случай свершения грандиозного подвига…
Все получилось: немцы выловили страшного вестника и стянули войска на Сардинию встречать десант, тем временем высадившийся… в Сицилии.
Костя долго любовался этой историей, так и эдак обыгрывал ее.
Фантазия рисовала молоденького англичанина в твидовом пиджачке, с прядью прямых волос, при каждом встряхивании головы закрывающей обзор для левого глаза. Костя ясно видел ярко-зеленый стриженый газон, плетеные кресла, столик с чайным обзаведением, а также самоуверенную девочку в матроске и спортивных белых туфлях, своею непрерывной воркотней и ладным тельцем не позволяющую будущему герою уверенно бить по мячу.
– Англичанин! – словно оракул и даже с некоторой акустикой возглашал
Костя. – Скоро война! Скоро беда! Тебе же приуготовано место в пантеоне легендарных героев, прославивших подвигами имена свои! Но ты об этом не узнаешь, и только душа твоя будет знать будущее!
Костя гадал, что бы сказал на это мальчик, боящийся до обморока вида крови. И вдруг роль спасителя тысяч жизней. Ведь сам маршал
Монтгомери не был способен на такое. И чудилась Косте итальянская ночь, прошитая во всех направлениях треском цикад, безвольное, будто спящее тело с белым, печальным лицом, поднятым к близким звездам.
Еще виделась Косте душа этого бесподобного “томми”, летящая рядышком и чуть сзади головы, стиснутой резиновым жабо плавательного жилета.
Но вот слышен прибой – далее пути души и тела расходятся. Душа небольшим кругом почета отдает воинские почести устремленному к победе солдату и уж потом, не сдерживая слез, осиротевшая, плавной дугою поднимается к новому месту жительства.
Разыгравшийся Костя принялся бормотать:
– Это же Бисэй! Как там, дай бог памяти…
Но дух Бисэя устремился к сердцу неба, к печальному лунному свету, может быть, потому что он был влюблен. Тайно покинув тело, он плавно поднялся в бледно светлеющее небо, совсем так же, как бесшумно поднимается от реки запах тины, свежесть воды…
– Чехова читаешь?
Костя покосился. За соседним столом восседал рабочий в оранжевой каске, надетой поверх вязаной шапки. Он приканчивал тройную порцию, и ротовое его отверстие было в сметане.
– А почему вы решили, что Чехова? – удивился Костя.
– Да слышу знакомое что-то.
– А вы что, Чехова любите?
– Не-а! Я постановку видел в театре.
– А как название?
– Точно не помню. Вроде “Дядя Вася” какой-то.
– Может, “Дядя Ваня”?
– Нам без разницы.
– И что же вам понравилось в “Дяде… Васе”? – оживился Костя.
Рабочий, крутя тарелку, собрал указательным пальцем с бортика сметану и, сунув палец в рот, вытянул его чистым.
– Понравилось не понравилось, а вещь сильная. Там этот хрен психованный, дядя Вася этот, шмальнул из нагана в академика. Жалко, что не попал. Говно был академик. Я б его сам пристрелил.