Москва-Лондон
Шрифт:
Ничего…
Темнота…
Он хотел протереть глаза и вдруг закричал от страшной, режущей и непереносимой боли — словно глаза натерли железными опилками… Эта страшная боль в глазах, свист и колокольное гудение в ушах, кровяные ручейки
во рту, скачущая с места на место резкая боль в голове и нестерпимый зуд на лице — все это вместе взятое окончательно вернуло мальчику сознание.
Он нагнулся, обеими ладонями зачерпнул пушистый снег и поднес
к разбитым губам и лицу. От прикосновения холодного снега
и зуд, казалось, еще более усилились. Ноги задрожали, и он медленно опустился на колени…
Сначала слезы остро жгли глаза и щеки. Но вскоре мальчик понял, что они промыли узенькую дорожку свету. Проявились снег, деревья и те огромные и бесчисленные глаза, которые своим загадочным мерцанием первыми пробили дорогу к сокрушенному сознанию, — звезды снова ослепили его, но теперь они уже не казались волчьими глазами, освещающими волчьим зубам их рабочее место…
Звезды обсыпали все небо…
Луна красовалась всеми оттенками своих золотистых одеяний…
Снег же сверкал молодым серебром…
Даже темные тела деревьев, казалось, излучали некое сумеречное,
неровное и неброское свечение…
Прекрасная зимняя ночь умиротворяла суетную и такую холодную
землю…
Не слышно было голосов лесного зверья…
И только частые всхлипывания до полусмерти избитого и коленопре-
клоненного мальчика, осиротевшего так внезапно и страшно, по-зверски бестрепетно брошенного на окончательную погибель, нарушали это праздничное торжество природы…
В его воспаленном сознании мелькали сейчас, сменяя друг друга, обрывистые, но яркие видения. Они были такими же колючими и явственно ощутимыми, как и его слезы…
…Вот в ушах затрепетал встревоженный голос матушки:
— Отец! Василий Андреевич! Петрунька запропастился! Митька! Федька! Манька! Ищите маленка! Ах ты господи… Петрунька-а-а-а! Сы-ы-но-о-ок!
А двухлетний Петрунька в это время заполз в большую собачью будку
и смешался с мохнатыми щенятами в веселой и увлекательной возне за соски добродушно урчащей хозяйки этого гостеприимного дома…
Когда кто-то из дворни вытащил Петруньку из собачьей будки, мать схватила его на руки, прижала к своей большой груди и долго причитала: «Ах, пострел… ах, пострел… Кровинушка ты моя… Сердце ведь вовсе оборвалося…»
…А потом отец посадил его рядом с собою на высоченную и мощную неоседланную лошадь.
— Господь с тобою, Василий Андреевич! Дитятко ведь еще вовсе малое, расшибешь, не приведи господь!
— Ништо, Анфисушка, не тревожься… — говорил отец. — Не расти же мужику в собачьей будке! А что мал еще… Верно — мал покуда… Так ведь куда как бык велик, да воду на ем возят, а мал соболь, да на голове носят!..
…Вместе со всеми своими двенадцатью работниками-крестьянами дворянин Василий Андреевич Саватеев выезжал
Пропахав первую борозду, он становился на колени, бережно брал обеими ладонями парную землю и тихо, почти шепотом, словно боясь нарушить святую тишину земли, говорил шести-семилетнему сыну Петру:
— Вдохни, Петрунька, — сладость-то какова! Дыши, дыши ею, да по-
глубже, чтоб до самых до корней души дошло!
— А чего ее нюхать-то? — недоумевал мальчик. — Земля и земля… Сырая еще… И нет на ей ничего такого… Сам, поди, сказывал, будто и глазу зацепиться не обо что…
Отец добродушно улыбался и говорил:
— Живая она, земля-то… дышит… А сырость ее — так это же слезы! Мать всегда перед родами плачет, а земля — та же мать наша родимая: с ее все мы пошли, туда Господь всех чад своих по скончании их века и определяет…
— Так ведь рай же на небе, а не в земле! — горячо возразил Петрунька. — Что батюшка Никодим в церкви-то сказывал? То-то же… Не полезу я в землю, тятенька! Я хочу на небо — в рай!..
…В прошлом году отец рано вернулся со службы государевой, гостинцев навез полон дом — всем чадам своим и домочадцам, крестьянам и их семьям. Как говорится, не дорог подарок, дорога любовь…
Утром сказал сыну:
— А что, сын дворянский Петр Васильев Саватеев, пора тебе к делу нашему, службе государевой, приставать ай нет?
— Пора, тятенька! — возликовал Петрунька. — Давно пора! Вон сколь годов-то уже набегло… даже сосчитать трудно…
— И то… тринадцатый уж грянул… По Рождеству и двинем с тобою на Москву, град стольный государя нашего пресветлого Ивана Васильевича. Сподобит Господь — царю тебя покажу, службу при нем испрошу…
У Петруньки аж дыхание перехватило!
— Неужто — самому царю… меня? — прошептал он.
— Коли Господь сподобит… — повторил отец. — Царь-государь хорошо меня знает да чтит-милует… Потому как служу ему верно и честно не один годок. И родитель мой, дед твой, стало быть, Андрей, тоже в чести немалой при великокняжеском дворе московском пребывал. Ан ученье-то книжное в ум твой вошло ли?
— Ну… так… — вздохнул Петрунька. — Вошло… будто бы…
— На пару с розгою, поди? — засмеялся отец.
— С ею… Сечет батюшка Никодим, словно там не мясо, а камень…
Тоже, поди, Бога-то побоялся бы…
— Ништо, сынок! Сеченый зад для ума что дождь для земли… Ты птиц-то наших ловчих сберег ли?
— Целы, тятенька! Я с их глаз не свожу!
— Ну, так сбирайся на охоту, слуга царев!..
…А вот уж и совсем недавнее в мозгу горячий след проторило…
На самое Богоявленье87 нежданно-негаданно целым санным поездом нагрянул в деревню Саватеевку какой-то грузный и важный боярин. Петрунька от дотошной дворовой девки и своей няньки узнал, будто явился сам князь Борис Агафонович, наместник вологодский и большой боярин!