Мост через Жальпе (Новеллы и повести)
Шрифт:
Торопливо шел он по молу к берегу, то и дело оборачиваясь, — красные волчьи глаза вонзались в спину.
Волчьи глаза в его воображении, в снах были стандартными, традиционными, как он любил выражаться. Два раза в год, а то и чаще, снился ему похожий, почти одинаковый сон, разница была только в действующих лицах — иногда это были известные ему люди, иногда совсем незнакомые, но непременно в конце сна (точнее говоря — в продолжении сна, конца-то не было, он просыпался от страха) ему приходилось прыгать в кошмарную водяную глубь, грязную и вихрящуюся; он падал, сражался с волнами, а берег был настолько высок, что разгуливающие на нем люди казались крохотными букашками. Поначалу, спрыгнув с обрыва, он надеялся легко выбраться, какое-то время даже не хотел плыть к берегу, нырял, резвился в воде, а когда не мог уже больше в ней находиться, когда наступало время стосковаться по берегу, его мгновенно покидали силы, так основательно покидали, что вода начинала его засасывать; он разражался криком, но люди наверху или не видели его, или, даже слыша,
Во сне он обычно знал, что это ему снится. Знал, чем все кончится, но все равно страх не покидал его — знание здесь не помогало.
Когда кончился мол, он огляделся: у горизонта в море не было видно никаких огней, они пропали, как пропадали сны с длинным волком, как исчезло в тумане время, кривыми, ломкими очертаниями приходящее в его сны.
Алые глаза волка!..
Сейчас он так четко видит свой путь от дома до школы, а потом, уже ночью, — от школы до дома. Тогда, в детстве, эта дорога не была столь отчетливой, она состояла из множества поворотов, отдельных кусков, была составлена из небольших отрезков: до поместья Барткишке, до речки Бальчи, до хутора Жилюсов, до Гришкуса, до Мелиниса, до Милашюса… За эти восемь километров набиралось восемь точек отсчета, и все приближался, приближался луч его дома, протянувшийся от скрепленных лучинами стекол до стены сеновала. При виде этого луча ему казалось, что он уже перелетел Атлантику и счастливо миновал Зольдин… К тому времени он уже успевал все обсудить с этими красивыми мужчинами, что сидят в кабине самолета, изящно приложив ладони к козырькам своих фуражек…
Как описать все, что творилось в его сердце, когда он ночью возвращался домой? Нет — чем все это обернулось сейчас, что выбрали из всего этого время, опыт, образование, сияние судеб других людей? Было ли что-то особенное в ощущениях ребенка, когда он шлепал по грязи троп и дорог, — что интересного было в этих ощущениях? Все это временно, чувствовал он, временно все, что погружено в грязь, что убого и тяжело, он пойдет все дальше и дальше, выйдет на белые дороги, на всякие шоссе, а это все — вроде сознательной тренировки… И еще — кажется, он не ошибается: уже тогда он частенько чувствовал, что к его шагам, к этому его ежедневному хождению в такую даль даже соседи относятся как-то странно, со снисходительной улыбкой, по-человечески жалея, одобряя и удивляясь. Может, их собственный опыт, опыт их отцов и дедов подсказывал, до чего убог этот путь, по которому кто-то силится вырваться в другую жизнь? Шептали многие: он-то знает, хорошо знает, что делать, — он собирается из этой грязюки, из этой глинистой дороги сколотить себе капитал, открыть свои америки… Глаза какого волка манили его и куда?.. И голос какого человека или зверя повторял ему на каждом шагу: все это до смешного преходяще, а раз так, то благодатны все ниспосланные тебе испытания; над этой грязью, над этой нуждой ты порхаешь подобно летучей мыши, не задевая за тончайшую паутину… Как они ошибались: он ни шага не мог сделать, не задев что-нибудь! Временно, временно, — твердили они. Что — временно? Да вся эта нужда. Вот кончишь учебу — и тогда… Что и куда манило его, что притягивало магнитом? Пока шел ночью по кустам и лесам, пока спускался в долину Бальчи и поднимался на обрыв, в ушах звучали услышанные в классе слова («Новую эру начинаете и вы, дети», — говорил приехавший из уезда инспектор, косясь на портрет, висевший у него над головой), всякие книжные премудрости, перед глазами мелькала карта мира, которую отец, возвращаясь с железнодорожной станции (сдавал телку в счет поставок), купил в тесной книжной лавке. На этой карте — два полушария. Как им сойтись друг с другом? Так близко их края — можно перескочить, как с лодки на лодку… Сыр-Дарья, Аму-Дарья, Нил, Апеннины, Скандинавия, долина По… «Если проследить историю государства, то можно убедиться, что государства существовали не всегда…»
Встречать его частенько приходил брат. Иногда встречал далеко от дома, у долины Бальчи, иногда ближе, иногда едва успевал выйти на двор и сделать несколько шагов — брат был старше, он уже выполнял почти все работы, к вечеру уставал, и неважно, не так уж важно, где он его встречал! Главное ведь — надежда: тебя встретят! Надежда, что к тебе подойдут, когда в изнеможении выползешь на песчаный берег!
Чушь! Совсем не тогда пришла в голову эта мысль! Сейчас, когда он шел по молу, сейчас, когда увидел на горизонте эти волчьи огни. Может, сесть в попутную машину, умчаться в деревню к брату и сказать ему: «Брат, мы же так об этом и
Спасибо тебе за это слово из шести букв. Тогда я не понял его, а сейчас понимаю. Только издалека все выглядит красиво, только в детстве и юности мы гонимся за иллюзиями, как за ведьмами на помелах, только…
Сделаю, сотворю! Мучительно стыдно. Может, вернуться, взобраться на перила мола и плюхнуться в воду, как эти мальчуганы? Нет — никаких разговоров о перилах! Все дальше и дальше, море уже затихло, не слышно его, ивняк и сосенки приглушают гул прибоя, вот я уже перешел Бальчю, близится хутор Мелиниса, лают собаки, хорошо, что лают, люди прикрыли окна ветхими дерюжками, женщина выходит во двор и зовет собаку, цу-цу, не столько собаку зовет, сколько хочет заговорить с невидимым в темноте человеком, хочет узнать, кто это: если знакомый, ночью будет спать спокойно, а если не отзовется — будет ворочаться в постели и со страхом ждать, ждать чего-то.
— Это я, тетя…
— А-а… В такой час? Тебя не встретят?
— Встретят… Не знаю… Каждый вечер встречают.
— Отец?
— Не знаю, кто сегодня. Чаще брат.
— А-а…
И ей хорошо, Мелинене, и ему — даже ночью разговор успокаивает; теперь полкилометра он пройдет вместе с Мелинене, с ее словами, с привязанной ее собакой; а когда кончатся эти полкилометра, когда, обернувшись (страшно, ох как страшно обернуться!), он не увидит больше света в избе Мелинисов, тогда — вперед, бегом вперед, оттуда, с той стороны, уже торопится брат. Неважно, что пока не виден его фонарь, брат уже вышел, уже шлепает по ноябрьской слякоти. Громыхает деревянный ранец, задевает за ветки ольшаника Мелиниса, постукивают в ранце книги. Бегом несется вперед, брат, видно, услышал его, остановился. Ребенок чувствует, как колотится в груди сердце, фонарь брата застыл на месте, а мальчик бредет по грязи, фонарь уже совсем рядом, но почему так низко братов фонарь и нисколечки не покачивается, может, брат поставил его на землю и закуривает сигарету, но почему не видно пламени спички, не видна и тень брата, всегда бывала видна, глаза ведь привыкают к темени. Ужас выползает из-под земли и идет вверх, как удав по пальме (в каком полушарии эти пальмы?). Останавливается ни жив, ни мертв. Стоит и он, волк теперешних его снов. Видны оттопыренные уши, лохматая шерсть. И этот проклятый удав сейчас должен выскочить у него изо рта. Если не выскочит — задушит насмерть. И ребенок кричит:
— А-а-а-а-а!..
Кричит только раз, издает один только звук, но до того жуткий, что волк перед ним стоит недолго — кидается в сторону и исчезает, даже не обернувшись, в кустах. Лишь в снах он, дьявол, всегда оборачивается — в снах-то он знает, как боялся тогда мальчуган, чтоб он не обернулся!
Теперь уже можно идти, можно идти, если бы повиновались ноги, но они подгибаются в коленях. Если не идешь ты, то идут к тебе — идет, приближается, покачивается фонарь. Брат!
— Ты? — спокойно спрашивает он. — Кто тут кричал? Не ты? Что стряслось?
Он молчит. Брат берет его за руку, проводит ладонью по лбу.
— Потом скажу… — срываются два слова с пересохшего нёба. Потом скажет, ведь нельзя же знать — вдруг волку не понравится, что о нем здесь говорят, вдруг он все слышит этой ночью; пока брат рядом, он ничего не сделает, а завтра? — Потом… Когда вернемся… — лепечет он, ясно видя, какой большой у него брат.
Потом, позже. Потом он сказал-таки — и никто дома не поверил. Потом — сны. Потом — это сейчас. Пускай подходят к нему, выползшему на песчаный берег, ребятишки, пускай не опасаются его взрослые — поверьте, ему есть что сказать. Отправьтесь все к досыхающей речушке Бальчя, к фундаменту хутора Мелиниса, поезжайте поездом в Дзукию. Или лучше подождите на обочине Жемайтийского шоссе, пока наступит ночь, а потом топайте все вместе тропинками по кустам, по берегам Бальчи. Сами убедитесь — светятся там, светятся волчьи глаза!..
УЧИТЕЛЬНИЦА В БЕЛЫХ ПЕРЧАТКАХ
Вначале разговор почти не клеился. А так много об этой поездке говорили, случайно встретившись на молу, уходящем в море — надо увидеть, надо объездить, надо вспомнить… Рашпилем воспоминаний пройтись по заскорузлым сердцам! Высокий стройный профессор, художник, до войны учившийся в заграницах, говорит о дороге, по которой они едут: не такой она была когда-то, больше сорока лет назад, когда они, несколько художников, молодых еще парней, пешком путешествовали по этому краю, по Жемайтии, и писали ее пейзажи, костелы и людей.
— Не узнать, ничего теперь не узнаю, — несколько раз повторяет он.
— Чего хотеть — столько лет, — говорит водитель автомобиля, фотограф; на голове у него фиделевский картуз, он ловко маневрирует, объезжая рытвины. Другие двое, сидящие за спинами профессора и фотографа, — заведующий архивом и скрипач — еще не произнесли ни слова, поэтому профессор оборачивается к ним:
— А вы впервые?
— Это я-то? — переспрашивает архивариус. — Бывал. Сразу после войны. Переписывали.
— Переписывали? — снова оборачивается профессор.