Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)
Шрифт:
До чего же изменилась природа прекрасного в наши дни!
У слова походка тяжелая; смысл - широк, без запретов.
В выражении своих мыслей мы прямы, просты, откровенны, а потому кой-когда и грубоваты.
Почему же природа искусства все-таки называется прекрасной? Могут ли обвалы, пропасти и крутизны дать ей такое имя?
Безусловно! Потому что мы ищем и находим сущность прекрасного в катастрофических потрясениях современного духа, в опасностях Колумбова плавания к новым берегам нового миросозерцания. Так
Троцкий, взглянув на журнал, сказал:
– Благодарю вас.
И, выдвинув ящик письменного стола, достал тот же номер "Гостиницы для путешествующих в прекрасном", чем сразу и покорил душу Есенина.
В журнале была напечатана моя "Поэма без шляпы".
В ней имелась такая строфа:
Не помяни нас лихом, революция.
Тебя встречали мы какой умели песней.
Тебя любили кровью
Той, что течет от дедов и отцов.
С поэм снимая траурные шляпы,
Провожаем.
– Передайте своему другу Мариенгофу, - сказал Троцкий, - что он слишком рано прощается с революцией. Она еще не кончилась. И вряд ли когда-нибудь кончится. Потому что революция - это движение. А движение - это жизнь.
"Поэма без шляпы" была написана в 1922 году.
Как нетрудно догадаться, при первом удобном случае Сталин расстрелял Блюмкина... под пение, вернее - хрипение, "Интернационала".
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!– только и успел прокричать наш романтик.
Это мне рассказал член коллегии ВЧК Агранов, впоследствии тоже расстрелянный.
А когда поставили к стенке старика Мейерхольда, он, как мне передавали, воскликнул:
– Да здравствует революция!
Это мой век.
Только в моем веке красные штаны, привязанные к шесту, являлись сигналом к буре в зале бывшего Благородного собрания.
Только в моем веке расписывались стены монастыря дерзкими богохульными стихами.
Только в моем веке тыкали пальцем в почтенного профессора Ю. Айхенвальда и говорили: "Этот Коган!"
Только в моем веке знаменитый поэт танцевал чечетку в кабинете главного бухгалтера, чтобы получить деньги!
Только в моем веке террорист мог застрелить человека за то, что он вытер портьерой свои полуботинки.
Только в моем веке председатель Совета Народных Комиссаров и вождь мировой революции накачивал примус, чтобы подогреть суп.
И т, д., и т, д.
Интересный был век! Молодой, горячий, буйный и философский.
17
В Москву приехала Айседора Дункан. Ее пригласил Луначарский. Для себя и для своей будущей школы знаменитая босоножка получила от нашего правительства роскошный особняк на Пречистенке. По-купечески роскошный особняк.
– Толя, - сказал Есенин, усевшись на стол, за которым я трудно ковырялся, как говорили мы, над лирическими строчками.– Толя, слушай, я познакомился с Айседорой Дункан.
–
– Я влюбился в нее, Анатолий.
– Ты? Влюбился?
– По уши!
– Ты?..
– Честное слово!
– Не верю, Сережа.
– Почему это ты не веришь?
– Не ве-рю, - повторил я, обмакнув перо в чернила.
– Уж, может, я не могу влюбиться?
– Полагаю.
Он почесал за ухом.
– Ну, увлекся, что ли.
– Ты? Увлекся?
Он опять почесал за ухом.
– Ну, ладно, ладно. Она мне понравилась.
– Так ведь кругом говорят, Сережа, что она...
Есенин перебил:
– А я люблю пожилых женщин.
– Люби, люби на здоровье!
Но кляксу я все-таки посадил.
– И буду любить. Буду!
Вдруг он испуганно взглянул на лист бумаги, который лежал передо мной:
– Что? Кляксу посадил? Сейчас посадил?
– Ага.
Он мрачно взглянул на меня:
– Это дурная примета... Эх, растяпа!
Я скомкал лист и выбросил его за окно.
– Все равно это дурная примета.
– Вот вздор-то!
– Увидишь!
– Не болтай чепухи, Сережа.
– Пушкин тоже в приметы верил.
– Сто лет тому назад.
– А писал-то он стихи сто лет тому назад не хуже нас с тобой.
Вскоре Есенин перебрался к Дункан, в ее особняк на Пречистенке.
18
Мы сидим возле буржуйки. От нее пышет уютным жаром. Черные железные щеки зарумянились.
– Ишь, потрескивает. Не дрова, а порох!– говорит Есенин.– Кто покупал? Небось Мартышон?
И подсаживается еще ближе к огню:
– Русская кость тепло любит.
На столе, застеленном свежей накрахмаленной скатертью, стоит глиняный кувшин с ветками молодой сосны.
Есенин мнет в пальцах зеленые иглы.
– Это хорошо, когда в комнате пахнет деревцом.
Подходит к ореховой тумбе. На ней еще совсем недавно стояли наши бритвенные приборы и обломок зеркала, прислоненный к флакону тройного одеколона. Теперь на ней: никритинский трельяжик, духи, круглая пудреница с большой пуховкой и синяя фарфоровая тарелочка с золотыми карандашами губной помады.
– Тумбочка-то наша холостяцкая, - говорит он, - каким туалетом стала!
Рассматривает себя со всех сторон в трельяжик и нюхает духи "Персидская сирень" парфюмерного треста "Жиркость". Так в те годы именовалось ТэЖэ.
– Приятные...
И душится. Почему-то за ушами.
– У нас в Рязани сирени мно-о-ого!
Потом большой лебяжьей пуховкой пудрит все лицо, а не по-дамски - один нос.
– Мы-то с тобой, два дурака, аптекарской ватой после бритья пудрились.
И расчесывает с наслаждением свои легкие волосы большим редкозубым женским гребнем из черепахи.