Мой век, мои друзья и подруги (Бессмертная трилогия - 2)
Шрифт:
Новый год в Художественном театре встречали не только так называемые "люди искусства", но и весьма ответственные товарищи из партийного аппарата и Наркомпроса.
Борис Ливанов, изрядно выпив, орал в коридорах:
– Чтоб этим большевикам ни дна ни покрышки! Конфисковали мое родовое имение в тысячу двести десятин. А теперь вот я нищенствую - в коричневом пиджачишке Новый год встречаю! Приличного смокинга справить себе не могу! С-сукины дети!
Ответственные товарищи зло на него косились. Наиболее обидчивые
– Борис!.. Борис!..
– Отойди!.. Отстань!..– грохотал Ливанов на приятелей, хватавших его за полу коричневого пиджачишки.– Я свободный артист! У меня что в уме, то и на языке.
Приятели отскакивали от него, как теннисные мячи от ракетки.
Литовцева истерически дергала острыми плечиками:
– Кошмар! Из-за этого дурака театр закроют.
А папаша Бориса Ливанова был небольшим актером в небольшой провинции. Богатых помещиков он и на сцене-то никогда не играл.
Борис являлся своим человеком и у нас в доме, и у Качаловых. Про самого себя он сообщал не без юмора:
– Я дурак, но из вашего общества.
Это, разумеется, была клевета на себя ради острого словца.
Но дураком он все-таки бывал, а хвастуном частенько.
Особенно "хвативши", как говорят актеры.
У Ливанова было всего много: лица, глаз, голоса, тела, рук, ног. Ходил он в красавцах. У Станиславского числился чуть ли не первым кандидатом в великие артисты.
Режиссер Пудовкин собирался с ним ставить "Ромео и Джульетту".
– Борис у меня появится из-за кулис, - фантазировал Пудовкин, - держа за ножку целого жареного гуся. Во время монолога он этого гуся съест. Ромео человек Возрождения. Человек неуемных страстей. А для неуемных страстей требуется соответствующая пища. Борис, как полагаю, гусем не поперхнется.
– Пожалуй.
У Ливанова имелась своя жизненная философия, стратегия и тактика.
– В гостях, Толя, - поучал он, - Боже тебя упаси садиться под винегрет. Так на нем и погибнешь. Всегда садись, друже, под зернистую икорку или балычок.
Младость! Младость! У нее завидный аппетит.
Донжуанская тактика брать "на душу" или "на хамство" - это тоже его, ливановское. Гениальная тактика! Без поражений. И даже не только донжуанская. В жизни, бывает, надо покорять и обаять не одних женщин, а, к сожалению, и начальство, которого у нас много. Может быть, даже чересчур много. И оно, как замечено, шибко клюет "на душу" или "на хамство".
Больше всего на свете Ливанов любил разговор о себе.
Как-то за столом я спросил:
– Что это, Боря, ты сегодня такой скучный, мрачный?
– А с чего ему веселиться!– дернула плечиком Нина Николаевна.– Ему ж неинтересно. Говорят-то об искусстве, а не о нем.
Вот случай памятный и отмеченный
В одиннадцать часов и три минуты в репетиционной комнате, называвшейся почему-то КО, возле длинного стола, покрытого спокойным зеленовато-серым сукном, только один стул еще не был занят.
Станиславский вторично вынул из жилетного кармана большие золотые часы с крышкой и "засек время", как сказали бы мы теперь.
В репетиционной комнате, похожей на белую больничную палату, стало очень тихо.
Единственный свободный стул должен был занять Ливанов.
– Очевидно, нам придется подождать Бориса Николаевича, - глухо сказал бог, щуря глаза.
Он щурил их по-доброму и по-сердитому. Сейчас сощурил по-сердитому.
Все молчали.
А Нина Николаевна, сидящая по правую руку от бога (одесную, как говорили в МХАТе), нервно задергала плечиками.
Почти все собравшиеся для застольной репетиции уже имели свое собственное место на полочке Истории русского театра. Они хорошо знали это, всегда это помнили и соответственно держались как в жизни, так и в театре.
Улыбался один Качалов. У него было чувства юмора больше, чем у других. Да и к "полочке" относился свысока.
Через длинных-предлинных пять минут бог в третий раз взглянул на свои золотые часы.
Все минуты, часы и дни совершенно одинаковы только в глупой школьной арифметике. А жизнь, как мы знаем, это самая высшая математика. В ней все относительно: и любовь, и дружба, и доброта, и верность, и пространство, и время. Поэтому я и сказал: через длинных-предлинных пять минут.
– Очевидно, нам придется еще подождать Бориса Николаевича, - сказал бог таким тоном, каким он разговаривал в трагедии Шекспира "Юлий Цезарь".
Константин Сергеевич положил перед собой свои золотые часы, не защелкнув крышку с красивой монограммой.
Стало еще тише.
Только карманные часы тикали громко, как башенные.
Ливанов вбежал в репетиционную через двадцать две минуты. У него вспотели брови и галстук съехал налево.
Все, кроме Качалова, сидели с окаменевшими лицами.
– Простите, Константин Сергеевич!– сказал Ливанов грудным плачущим голосом.– Простите меня.
Бог, сощурясь, взглянул на циферблат с черными стрелками.
– Борис Николаевич, вы изволили опоздать на тридцать минут.
– Простите, пожалуйста, Константин Сергеевич!
– Как это могло случиться?
– Я... проспал, - тем же могучим плачущим голосом ответил Ливанов.
– Что-о?
Неприкрытая наглая откровенность сразила бога.
Литовцева метнула гневный взгляд на Василия Ивановича, потому что он прикусил верхнюю губу, чтобы не прыснуть смехом в такую трагическую минуту. И... о кошмар!– он еще подмигнул Ливанову.