Мой золотой Иерусалим
Шрифт:
— Да скажите ей кто-нибудь, ради Бога, пусть идет к своему ребенку! Постарайтесь ей втолковать!
Разобрав эти слова, я сразу смолкла, открыла глаза; и меня оглушила сконфуженная, смятенная тишина.
— Вы сказали, что мне можно пойти к дочке? — осведомилась я.
— Ну разумеется! — ответил доктор Прозероу. — Разумеется. Понять не могу, почему вас решили не пускать.
Я обвела глазами затаивших дыхание участников драмы, столпившихся вокруг меня. С тех пор как я видела действующих лиц в последний раз, в их рядах произошли существенные изменения. Доктор Прозероу, бледный от гнева, казался до крайности возмущенным. Старшая сестра, закрыв лицо платком, рыдала в углу, у обеих сестричек вид был ошеломленный, рядом с ними обнаружились какие-то насупленные мужчины. Казалось, открыв глаза, я застала немую сцену из какого-то спектакля, в которой сама словно бы и не участвовала: видимо, по ходу действия
— Так мне можно пройти к дочке? — спросила я.
— Я сам вас провожу, — откликнулся доктор Прозероу и, когда я поднялась, взял меня под руку и повел по коридору в глубину здания. К моему удивлению, я обнаружила, что его поддержка как нельзя более кстати: колени у меня дрожали, в ушах звенело — состояние для меня крайне непривычное: ведь, как любили говорить мои родители, и с виду, и по самочувствию я всегда была здоровой как конь. Мы шли какими-то запутанными коридорами, через распахивающиеся двери, поднимались и спускались по каким-то лестницам, и я, подобно Тезею [39] в лабиринте, тщетно старалась запомнить дорогу. Наконец мы пришли в длинную палату, разгороженную на боксы, в которых лежали малыши. Наверно, боксы были звуконепроницаемы, потому что, пока мы не открыли дверь в тот, где лежала Октавия, я ничего не слышала, но, открыв, сразу узнала знакомый, пронзительный жалобный плач. Ее кроватка очень напоминала ту, в которой она провела первые дни своей жизни, и такая же на ней была казенная рубашечка, только теперь Октавия была пристегнута к кроватке ремнями. В волнении я остановилась на пороге, а дочка устремила на меня глаза, и я испугалась, что сейчас она зальется еще пуще, или вовсе не узнает меня, но Октавия перестала плакать, и когда я подошла к ней, лицо ее вдруг расплылось в широкой и, как всегда, очаровательной, обезоруживающей улыбке. Пошевелиться она не могла и только улыбалась как зачарованная. Я шагнула к ней и погладила ее щечку, и она заулыбалась еще шире. Мне стало ясно, что она простила мне разлуку, длившуюся целый день, и такое великодушие меня потрясло, сама-то я великодушием не отличаюсь, я справедлива, но не великодушна.
39
Тезей( греч.) — мифологический герой, один из его подвигов — убийство чудовища Минотавра, обитавшего в лабиринте.
Я осталась с дочкой до вечера, помогала ее кормить, при мне она засыпала, просыпалась, плакала, а я, сидя рядом, знала, что плачет она от усталости или от боли, но не потому, что ее бросили. Доктор Прозероу, пробывший с нами всего пять минут, распорядился, чтобы мне принесли стул, и предупредил, что я могу приходить к Октавии, когда захочу, и обедать в больничной столовой. Я же, пока поблизости никого не было, спросила его, почему он удостоил меня таких привилегий — потому что я подняла шум, или потому, что он знаком с моим отцом. Доктор Прозероу объяснил, что никаких привилегий у меня нет, в их больницу положено класть детей вместе с матерями, в Англии вообще принято класть детей с матерями, но надо учитывать человеческий фактор, он часто подводит.
— У нас старые здания и старый персонал, — заключил он. — Приходится с этим мириться.
— Согласитесь все же, — сказала я, — ведь я попала сюда только потому, что закатила истерику. Другие матери сюда не попадают!
— Не все и хотят, — ответил доктор, — у некоторых нет времени, у других дома семьи, о которых надо заботиться. На вашем месте я бы не беспокоился о других. Беспокойтесь лучше о себе.
И вот, беспокоясь о себе, я стала ежедневно ходить в больницу, выбросив из головы мысль о тех, кто не мог в нее проникнуть. Большинству персонала мои постоянные визиты не нравились, стула мне так никто и не принес, но я обходилась без него — если не удавалось ничего раздобыть, располагалась на полу. В боксе было очень покойно: Октавия почти все время спала, так что я могла даже работать, а если я уставала, то это была обычная, нормальная усталость. Сестра Уоткинс, глубоко оскорбленная выволочкой, которую получила по моей милости, не разговаривала со мной, но я при встречах с ней едва ли испытывала муки совести, во всяком случае, значительно меньшие, чем когда-либо.
Наверно, больница Св. Эндрю была самым печальным местом на свете. Правда, слабые попытки скрасить жизнь пациентам здесь делали — по стенам, например, шли фризы с изображением пухлых кроликов, а к нам в бокс время от времени заглядывала одна особенно усердная сестра, она болтала со мной и трясла у Октавии перед носом плюшевым мишкой. Октавию мишка не интересовал, она вошла в тот возраст, когда влекут лишь твердые, пригодные для чесания десен предметы, или, на худой конец, бумага, но сестра этого не замечала. Мне казалось, что я провела в больнице бесконечное количество недель, так как Октавию держали долго, и за все это время я только раз встретила мать другого ребенка. Мы дважды столкнулись с ней при входе в палату и во второй раз, скорее всего случайно, одновременно направились в столовую, а там, сев за один столик, каждая со своим чаем, обменялись дрожащими быстрыми улыбками. Обычная пустая болтовня здесь была неуместной, ибо любой банальный вопрос в этих обстоятельствах мог расшевелить затаенный страх, обнажить трагедию, поэтому я ограничилась тем, что спросила:
— Как вам удалось сюда пробраться?
Мне хотелось поговорить с ней, она внушала симпатию. На ней было серое пальто с поясом и меховым воротником. Светлые волосы, расчесанные на прямой пробор, мягкими волнами падали на плечи и на спину. Черты ее нежного, продолговатого лица с круглым подбородком были расплывчаты, и, тем не менее, оно имело хорошую форму и запоминалось, от него веяло мягким спокойствием. Она казалась старше меня и производила впечатление человека, владеющего речью. А я так устала объясняться со здешним персоналом, в большинстве своем неспособным точно выражать мысли.
— Ну я-то прохожу спокойно, — ответила мне женщина. — Перед тем как положить сюда сына, я заставила их дать мне письменное разрешение посещать его. А теперь остается только предъявлять это разрешение.
— Какая предусмотрительность! — восхитилась я. — А мне пришлось устроить истерику.
— Да что вы? — улыбнулась она, явно преисполнившись почтением. — И подействовало?
— Как видите!
— А я всегда боялась поднимать шум, вдруг скажут: «У нее нервы не в порядке, ее нельзя допускать к детям». Боялась, что меня, чего доброго, уложат в постель.
Я подумала, что мой случай тем более мог иметь такие последствия, и вспомнила рассказы Лидии о том, как ей запретили делать аборт, опасаясь, что это может нарушить ее душевное равновесие. Очевидно, степень нормальности не менее мудреная штука, чем степень ответственности.
— Ну, вам, во всяком случае, не к чему было учинять беспорядок, вы обо всем позаботились заранее. А я просто не догадывалась, что будет, иначе тоже, наверно, приняла бы меры.
— Заранее это представить себе нельзя, — возразила моя собеседница. — В первый раз я тоже не догадалась. К первому ребенку меня не пускали. Пришлось мужу написать им.
— Это помогло?
— Да, конечно. Муж, знаете, имеет тут некоторое влияние. Незначительное. Без связей, пусть даже небольших, я не знаю, что бы я делала. — Она слабо улыбнулась и только тогда я заметила, какой у нее утомленный вид.
— Значит, у вас не единственный ребенок? Есть еще? — спросила я.
— Да, сейчас здесь у меня уже второй, — пояснила она. — Второй сын.
Мы помолчали: вероятно, она ждала, что я начну расспрашивать, чем он болен, но мне не хотелось, и, как видно, благодарная за эту мою сдержанность, она продолжала:
— У них обоих одно и то же. Так что во второй раз я уже знала, как все будет. Несколько лет чувствовала, к чему идет дело. От этого еще трудней. Считается, что когда знаешь заранее, легче, но это не так — только хуже.
— Почему же вы и второго сюда положили?
— Почему? Да ведь это лучшая детская больница. Разве вам не говорили?
— Конечно говорили! Еще бы! Но я считала, что во всех больницах так говорят.
Она снова улыбнулась, но не моей наивности — ее серьезная лучистая улыбка просто выражала усталую благожелательность.