Моя борьба
Шрифт:
— С Новым годом! — кричала Надюшка и ее друг, Володя сумасшедший.
Поставщик книг Гоголя и Чехова, Володя Романов и Амадури, Володя сын… Зыкиной и кого-то еще! Эмиграция позволяла назваться не собой. Чокнутым его русские девушки называли потому, что он мог вдруг схватить кухонный нож! А на следующий день принести коллекцию кассет Чуковского, его воспоминаний. И Машка смеялась — «Этот Чукоккала врун! Какая дружба? О Витмане? Он был известным гомосексуалистом и пел о единстве души и тела, женского и мужского начала, а Чуковский о какой-то дружбе вам рассказывает. Вот вруны-то старые! Так они обо всех и врут, по-своему переиначивая, якобы охраняя читателя от оскорблений! Если он о Витмане
Он сел рисовать Машку — для ее коллекции портретов — и она получалась у него похожей на Надюшку. Они принесли шампанское, торт, целый мешок грецких орехов… Надюшка была в красивом свитере, Слоппи Джон называли их в Америке в 50-е, а теперь они продавались в дорогих бутиках и стоили черт знает сколько. Марсель с любопытством смотрел на Машкиных друзей. Он уже видел ее французскую подружку и музыкантов русских, и музыкантов нормальной — как Машка называла рок — музыки, и художника рыжего видел. Рыжий отказался еще по-французски говорить, приняв сторону писателя, обидевшись, видно, за товарища, — «Что это, француз какой-то, понимаешь… Да ну… Иди к писателю! Какие-то мужики, понимаешь… Зачем это…» Всех Марсель уже видел, и его все Машкины знакомые видели, знали о нем. А сама Машка идти знакомиться с друзьями Марселя не хотела.
Может, она подсознательно боялась разочароваться в его друзьях и, таким образом, в нем? Увидев его в их окружении… Не зная их, они получались какими-то более значимыми. Люди, с которыми он что-то тайно перевозил из Швейцарии в Бельгию, ночью, на грузовике. И Машка уже, конечно, придумывала какие-то истории о Марселе, который, может, вовсе не Марсель! А тот самый, единственный не арестованный из «Аксьон-Директ»! Потому что лучше всех подготовлен, был в армии, научился… Ате, они были гуманисты вшивые, не убили свидетеля, и он их, конечно, заложил, их арестовали. Да и рабочие «Рено» закладывали, возмущаясь: «О, мы хоть и пострадавшие, нас хоть и выгнали с работы, но мы не партизаны, таких действий мы не поддерживаем!» — говорили они в микро разных радиостанций и теле. Будто кто-то сказал бы: «Очень даже рады, что пришили этого директора, лишившего нас работы, этого гада буржуя! Так держать!» И Машка, видя, что Марсель сочувствует «Аксьон-Директ», придумывала себе что-то о нем, связанное с тем же «Аксьон-Директ».
Эти русские показались Марселю самыми приличными, тихими Машкиными знакомыми. И Машка сама знала, что Надюшка не позволит себе упасть «мордой в салат» на людях. Она не понимала, что не за способность принимать светские позы, правильно пользоваться вилкой и ножом певица ее любит. Русские этого не понимали. Не понимали, что если Запад чем-то и восторгался в них, так это не правильным умением себя вести, — бессознательно, конечно! — а именно варварством и азиатством. Диким духом. И как же его уместить в компьютер.
Целый день они куда-то ходили, и Марсель работал клоуном. Веселя певицу. Они пили пиво в их баре, «Гамбринусе Ле Аля», ели моллюсков и разговаривали с соседями. Писатель как-то написал о себе, что он человек общественный. Видимо, имея в виду не общительность, а то, что принадлежит — литературой — обществу. Это Марсель был общительным человеком, мог заговорить с незнакомыми людьми, мог привлечь внимание общества. Потому что сам, один, быть еще не мог?
Наступал тяжелый постпраздничный, похмельный вечер. Медленно наползал. Будто тянул нить, случайно зацепленную из цыганского платка певицы. Случайно взятого из кабаре. Они курили гашиш. Но он действовал как алкоголь, если начинать пить
Марсель снял с лапы кота повязку. Вынул палочку из-под марли и пластыря. Шерстка прилипла к нему и пришлось бритвой подрезать ее. Машка написала на кусочке этого пластыря с шерсткой «Лапа Пумы». И положила в стол, в ящичек. Как давно она не открывала этот ящичек! Там миллион мелочей лежало - ручки, карандаши, резинки, каштаны, которые ела Фаби, ключики от дневничков с замочками, которые писатель вскрывал, «взламывал», коробки пустые из дискотек и ресторанов, засохшая советская конфетка… А Марсель сидел с бритвой в руке и усмехался. У него уже были когда-то перерезаны вены, такой вот бритвой. И у писателя были перерезаны. И даже у Врагини, если верить ее писательству. А у Машки никогда не были перерезаны. И не будут. Она пошла в корейскую лавочку.
Вот она вышла на Сен-Дени, всегда по-новогоднему в иллюминации, всегда будто праздничную. Девочки кутались в искусственные желтые и красные шубы, грели уши под электро-белыми париками, топтались на месте, притоптывая каблуками туфель, модных у советских модниц. А в Лос-Анджелесе такие туфли носили черные девушки — блядски-элегантные, на высоких каблуках, с блестящей мишурой. Не очень дорогие. Машка прошла мимо секс-шопа, где купила когда-то здоровенный резиновый член. Назло писателю, может.
В корейском было полно людей, что-то жующих у окна, что-то заказывающих навынос. Машка взяла две бутылки вина — «Лучше мы напьемся и уснем, чем выяснять отношения. Мы не можем их выяснять. Что он может? Ему даже негде жить!» Она вдруг отчетливо представила, как Марсель переселяется к ней в квартиру. И вот уже кругом валяются какие-то инструменты, паяльники и отвертки, гашиш, карандаши и рисунки, ее листочки с обрывками фраз, стихов, радио работает «24 на 24», прибегает Мари-Лу из песни Пиаф, из «банльё», плачет и мнет в руках беретик… или устраивает драку, и Машка выбивает ей зуб, она получается как Рита Мицуко.
Машка вернулась и стала есть сэндвич. На ее столе лежал гигантский кухонный нож в крови. И на полу были капельки крови. Марсель уже сидел с перевязанной рукой. Пил пиво и не хотел есть.
— Я просто так, решил попробовать… Это так, извини… Я на самом деле ничего такого не хотел…
Ей почему-то не пришло в голову, что так же просто он может и на ней попробовать этот нож. Она была уверена, что ему станет ее жалко. Она подливала ему вино, и он время от времени хватал ее за руку и говорил: «Маша, Ма-ша!» Потом потушил сигарету о ладонь. Он, видимо, хотел ей доказать, что способен на что-то ради нее, на какую-то жертву, хотел доказать, что она ему важна, нужна, что он любит. А Машка пила вино, странным образом оставаясь довольно трезвой и думала: «Почему он не возьмет меня и не уведет. Не заберет. Вот сейчас. Сказал бы — Все Уходим. Собирай самое необходимое». Он, видимо, был мелким жуликом. На кражу этой вот русской лампы Аладдина у него не хватало воли, силы, решимости.
По радио Синатра пел «I did it my way!»[179]. Французскую, как с удивлением узнала Машка, песню. О… привычке![180] Само собой напрашивался вывод из такой вот свободной интерпретации французского текста американцами — два характера, две нации. Наглые американцы всегда и всё делают их путем, по-своему, навязывая так, что уже кажется — это изначально их песня. А не французская. Потому что французы брали песню Барбры Стрейзанд - «I аm а woman in love»[181] и ничего не переделывали. Точно следовали тексту, Мирей Матье пела «Je suis une femme amoureuse!»[182]