Моя Чалдонка
Шрифт:
— Это что, стихи? — простодушно спросил Володя.
— Стихи? — оскорбился Дима. — За кого меня считаешь!
Он стал перелистывать странички, на которых поперек карандашных полустертых цифр шли свежие чернильные строчки.
— Про Саню прочитаю — сына начальника житомирской электростанции. Его незнакомец в лесу про нефтебазу и депо выспрашивал, а он его к постовому милиционеру привел. Это еще что! Вот, погоди, найду про Васю Чурило, который немецкие танкетки обнаружил. Их колхозники бутылками с бензином забросали… А это про пионеров из города Эн…
Дима не стал читать, но, все разгораясь и разгораясь, рассказывал своими словами:
— Они заметили, как над лесом самолет кружился. Потом
Дима даже встал, прошелся по кабинету.
— Ох, здорово у тебя получается! — с восхищением сказал Володя. — Так они и говорили?
— А как же! Ну, а пионеры не дураки, перемигнулись и говорят гадам: «Пожалуйста, будьте любезны той дорожкой…» И аккуратно заслали в другую сторону, а сами рысью в красноармейскую часть. Поймали голубчиков!
— Так и написано? — прервал Володя, ловивший каждое Димино слово.
— Как? — не понял Дима.
— «Голубчиков»?
— Написано «диверсантов», — засмеялся Дима. Он снова свернул тетрадь в трубочку. — Тут много еще, я все лето переписывал. — Он пытливо взглянул на Володю. — Просто зависть берет!
— Да, это, конечно, настоящее дело! — серьезно сказал Володя. — Если японцы выступят, я уйду в тайгу. У отца мелкокалиберка есть.
— А я хоть сейчас! — Дима нагнулся к Володе и сказал почти шепотом: — Когда с Венькой на разъезд ходили, ну, когда Алексея Яковлевича встретили, я на платформу слазил, под брезент заглянул. Гляжу — танк, и ствол у пушки длинный-длинный. А железо холодное, как урюмская вода. — Он засмеялся. — Я тогда на ходу спрыгнул, все на себе оборвал.
— Неужели… хотел уехать?
— А ты думаешь? Конечно, что Алексей Яковлевич с собой приглашал, это Венькины враки. Ничего этого не было. Сам я хотел. Что, не смог бы немецких диверсантов ловить? По деревням ходить — фашистские танки высматривать? Я и мост не побоюсь взорвать!
Дима мечтательно посмотрел куда-то вдаль — за сопки, видневшиеся в окне. Володя не узнавал Голована. Широкое, некрасивое Димино лицо словно преобразилось.
— Эх, Володька, какие мне сны снятся, если бы ты только знал! Вот давешней ночью приснилось… — Будто я — невидимка, сажусь в какой-то самолет и, куда, думаешь, прилетаю? В самый Берлин! Иду по городу, и никто меня не видит, а я всех вижу! И вдруг дворец лестницы, коридоры, двери — тыщи! Я пробираюсь, мимо меня люди пробегают; я одного толкану, другого — не видят! И попадаю — куда, думаешь! — к самому Гитлеру! Он спит, похрапывает. Доволен, гад, что столько людей загубил. Я его связываю и — на самолет, в Москву. Даже запомнил, какие у него глаза были очумелые, когда в самолет его заталкивал… Ну, потом не помню, что было. Проснулся, и досада взяла: почему это только сон!
— Во сне легко быть храбрым и сильным! — ответил Володя.
— А я не только во сне хочу. Хочу на деле. Убегу, понял?
Так вот зачем Веня приносил кинжал! Вот почему Голован выпрашивал у Еремы ученого голубя! Володя во все глаза смотрел на Пуртова.
— Не веришь? — вызывающе спросил Дима.
Володю так и подмывало сказать насчет своего письма, но удержался; то просто план, а Димка вон что задумал!
— Почему — не верю? Только скажи, Дима, ты один?
Дима поморгал рыжеватыми ресницами:
— Приходи завтра к старой аммоналке. Все узнаешь.
Он ссыпал дички прямо на стол, нахлобучил картуз на уши. Володя проводил его в сени.
— Смотри только, — почти с угрозой сказал Дима уже в дверях, — никому ни словечка!
Дима разбежался, перепрыгнул через высокую изгородь и исчез за сараями.
16
Дома
Диме хотелось есть. Он пошарил в фанерном ящике под столом — ничего, кроме двух или трех стаканов, ломаного уполовника и пустой глиняной миски.
Дима достал миску, краем ее поправил оползший на глаза картуз. Чего бы поесть? Слева от двери, в углу, стояла низкая и широкая кадь, прикрытая дыроватой тряпицей. Дима откинул тряпицу, склонился над кадью, понюхал и запустил в нее руку вместе с обшлагом телогрейки. В кади, придавленная темными тяжелыми камнями, укисала капуста. Дима набрал капусты полную миску. Возвращаясь, он заметил лежащий на железном листе перед печью иззубренный колун на надтреснутом черене. «Наколоть, что ли, дров, истопить?» Но мысль пришла и ушла…
Он стоя ел холодную, еще не укисшую капусту — она похрустывала на зубах — и запивал ее холодной водой из чайника, прямо из носика. Дима озяб. Он вытер пальцы о брюки и подошел к кособокому комоду справа от двери. Открыл один ящик, другой, третий: «Так, плитка чаю. А это что? «Га-ле-ты» мамка спрятала. Ну, пусть пока лежат…»
Наконец он нашел то, что искал. Это был теплый жилет-безрукавка. Отец, когда собирал вещи, не взял жилет: «Пусть парень носит, впору ему». Безрукавка была из мягкой овечьей кожи, изнутри подбита мерлушкой. Все в жилете выглядело справным и аккуратным: и кожаные петельки, и ровненький рядок деревянных пуговок, и оплечье из тарбатаньего меха.
И вдруг ему представилось: отец в этой самой безрукавке пилит с матерью дрова. Дима придерживает конец бревна, лежащего на березовых козлах. Сыплются опилки, словно песок, повизгивает пила, и мать с пилой будто в один голос: «Извел ты меня, окаянный! Вон какая я стала, проклятущий!» Отец бросает пилу, вытирает рукавицей лоб. «То ли ты, Паша, от худобы лютая, то ли от лютости тощая — все одно». — «А почему, почему я такая стала? — кричит мать. — Потому что ты бродяга, изменщик!..» Отец искоса смотрит на Диму, швыряет на поленья одну за другой рукавицы, молча уходит со двора. «Мамка, не плачь!» — кидается Дима к матери. Она отталкивает его. «Папка, не уходи!» Но отец уже далеко, не слышит… По два, по три дня домой не показывался. А мать вещи поразбросает — и на кровать ничком. Придет дядя Яша, постоит на пороге с цигаркой в руках: «Ну, разве это квартера? Прямо, как в шахте после отпалки… Чего ты Петра своего грызешь, дура? Достался бабе хороший, работящий мужик — так готова на цепь посадить! Ни на работе задержаться, ни к товарищам… Уймись, Прасковья, уйдет он от тебя. Не смотри, что смирный!»
Но отец не уходил: побродит где-то да вернется. Неделю все спокойно, и опять начнут ссориться: снова мать в крик и слезы, снова отец — за ворота, снова Дима кидается то к матери, то к отцу. А потом надоело, прискучило и стало все равно.
Диме расхотелось надевать безрукавку. Он осторожно свернул ее и уложил в уголочек ящика.
До уроков было еще два часа.
Дима сдвинул на край стола миску и чайник, вытер рукавом телогрейки стол. Принес из своего угла трепаные с закруглившимися углами учебники, подцепил ногой табуретку и сел. Он взял в руки «Арифметику», затем «Грамматику», наконец «Географию». Раскрыл одну тетрадь, вторую… Обнаружил, что в пузырьке вместо чернил какая-то вязкая, противная грязь. Он долил в пузырек воды из чайника, покрутил в пузырьке обгрызанным концом ручки. Все было приготовлено к работе, и Дима с тоской смотрел и на учебники, и на тетради, и на пузырек. Но вот он присвистнул и схватился за кармашек ковбойки. Он достал из кармашка сложенный вчетверо тетрадный листок, разгладил его.