Моя мать Марлен Дитрих. Том 2
Шрифт:
Суббота, 13 июня 1957 г.
Ах, любимая,
знала бы ты, какое счастье твоя телеграмма, какую радость доставила она моей душе.
Я переехала в свое бунгало. Сегодня первое утро дома. Все, все вокруг так красиво, что просто грех наслаждаться этим в одиночку. Но, зная, что ваше семейство сейчас пребывает на берегу моря, я легче переношу угрызения совести. Нетрудно вообразить, какая красота окружает и вас.
Тут чего только не случается. К настоящему моменту Лоутон руководит мной на паритетных началах с Билли («сорежиссирует»). Он хитрая, пронырливая лиса, но Билли, который по уши в него влюблен, не замечает ничего и позволяет ему все что угодно. По его совету меня заставили пронзительно вопить
Но зато (и тут зарыта собака) это великолепный контрастный фон для самого Лоутона, для длинного допроса свидетельницы, потому что он играет здесь с явным, но вежливо-доброжелательным цинизмом и ведет всю сцену на одной ноте, и лишь в самом конце совершенно неожиданно выкрикивает единственное слово: «Лгунья!» Выкрикивает после всех спокойно перечисленных им и развернутых доказательств моей заведомой нечестности. Мой истерический вопль, сопровождающий ответы, делает его позу, позу почти любезного циника, гораздо более осмысленной и выразительной для зрителя, чем если бы я сыграла все так, как намеревалась с самого начала. Свое «Нет, я его никогда не любила…» мне хотелось произнести бесстрастно, сухо, что само по себе обрело бы эмоциональную окраску, и зрительская реакция была бы очень острой в этом случае. Зрители сразу бы насторожились, а они и по замыслу должны быть против меня. Я ведь всегда чувствую, насколько легче человек проникается враждебностью к холодным, стервозным людям, чем к тем, кто не скрывает своих чувств.
Этому всему предшествовали бесконечно долгие обсуждения после каждого отснятого кинокадра с моим участием. Их вели Лоутон и Билли, а я просто-напросто присутствовала и со всем соглашалась. Соглашалась не потому, что думала, будто Лоутон прав, а потому, что твердо знала: надо непременно разрушить, развеять в прах эту кошмарную легенду. Легенда гласит, что меня интересует в фильме только моя наружность и что всерьез я никогда не играла. Вот почему слова, которые я хотела бы сказать сорежиссерам, они могли истолковать или как мое нежелание портить свое неподвижное лицо гримасой гнева, или как признание в том, что я неспособна воссоздать эмоциональный взрыв, сильное душевное волнение.
Тем временем Тай Пауэр восседает на скамье подсудимых. На нем великолепный твидовый пиджак светлого тона, отчего Тай выглядит еще боли элегантным, чем в пиджаке коричневого цвета. Рубашка его безупречно чиста, манжеты свежевыглаженные Манжеты украшены слишком большими квадратными голливудскими запонками. Золото их ярко сверкает в свете ламп. К этому следует добавить роскошные часы на запястье и массивное кольцо с печаткой на мизинце, которое, судя по всему, постоянно натирают воском: мощный отблеск его мешает работе кинокамеры. Волосы Пауэра набриллиантинены; парикмахер специально причесывает их перед съемкой каждого кинокадра. Он выглядит именно так, как должен выглядеть Тайрон Пауэр, Американец! Когда доведенному до отчаяния моей зловредностью ему приходится спрятать голову в ладонях, он очень старается не коснуться волос. Это напоминает мне Клодетт Кольбер; она делала то же самое из-за своей накладной челки.
Видно, что он дьявольски виновен. Человеку, как выяснилось, вовсе не требуются ни честное лицо, ни наивность, ни смущение, чтобы вы поверили в его непричастность к преступлению. Ни к чему и облик довольно бедного англичанина со смятыми рукавами и манжетами, заставляющими думать, что, помимо всего прочего, он еще и сидит в тюремной камере. Пауэра регулярно опрыскивают, чтобы по лицу было заметно, как он, бедняга, вспотел от волнения. Когда он и вправду изображает на физиономии волнение и беспокойство, то делается особенно виновным. Но никто не смеет ему ничего сказать. Я купила пару жемчужных сережек в какой-то дешевой лавчонке, так мне тут же объяснили, что от них у меня слишком богатый вид. Перед тем, как начались съемки, я немало натерпелась; надо ведь было, чтоб не осталось и следа от моей обычной красоты. А тут сидит голливудский Исполнитель Главной Роли, ничего общего не имеющий с героем фильма, сидит со своими отполированными маникюршей ногтями, с кольцом и запонками, и золотые часы лежат на краю скамьи подсудимых Я не видела его на месте для дачи свидетельских показаний,
Сегодня Лоутон объявил мне, что раз я так воинственно держусь в зале суда в качестве миссис Воул, то для женщины-кокни надо выбрать нечто прямо противоположное. Здесь я должна изобразить эдакую смутную, расплывчатую женственность. Пусть у меня будет припухший, как от пчелиного укуса, рот и чтоб я все время кокетливо перебирала пальцами оборку на блузке. Потом он лично все это мне показал, быстро моргая своими медвежьими глазками и теребя рубашку. Тут я сразу же припомнила анекдот про психоаналитика, пытающегося стряхнуть с себя невидимых бабочек, про которых пациент говорит, что постоянно чувствует их на собственной коже.
Мы перепробовали бесчисленное количество шрамов. Самых разных. Все оказались слишком уродливыми и страшными для Хорнблоу. Пробы продолжались до тех пор, пока мой гример не сказал, пожимая плечами:
— Но ведь я прочел в сценарии, что шрам и есть причина ненависти этой женщины; там также говорится, что свой шрам она показывает только на одно мгновение. Если бы он не был ужасным и отвратительным, зачем бы ей специально прикрывать его волосами? Она могла преспокойно замазать шрам какой-нибудь пудрой, будь он всего-навсего красной полоской.
— Ах, — сказали они, — конечно, конечно. Это правильно. — И с шрамом все решилось в одну минуту.
Как я и предчувствовала, у Билла большие хлопоты и даже неурядицы с декорациями. Оулд Бейли [32] воссоздан в массивном дереве и в точных размерах Но, как тебе известно, для съемок размеры абсолютно ничего не значат; с помощью света можно воспроизвести и несуществующую глубину, и нужный пространственный объем, и даже как бы запрудить помещение людьми, если это желательно. Они же, наоборот, невероятно гордятся тем, что получили «реальную» вещь. Но какая она к черту «реальная», когда сделана заново? Это они в расчет не берут. Там, где кончаются деревянные панели, потолок выкрашен свежей краской. Он почти белый и выглядит, как голливудская декорация в павильоне У нас на съемочной площадке присутствует эксперт, настоящий британский барристер [33] . Он со мной согласен и тоже говорит, что в жизни потолок обязательно темнеет от времени, и даже если бы в этом старинном английском суде его каждый год красили, он все равно никогда бы так не выглядел. Кожа на скамьях тоже новая, прямо с иголочки.
32
Центральный уголовный суд в Лондоне.
33
Адвокат высшего ранга, имеющий право выступать в любом суде.
На этих скамьях сидят голливудские статисты. Сидят в своей обычной одежде. Ультрасовременные прически, шляпы, украшения — все a la Голливуд. Миловидные физиономии. Мужчины в белоснежных рубашках, которые ослепительно сверкают, отвлекая внимание от действия; поверх них, радуя глаз, свисают большие актерские галстуки из набивной ткани. Никаких маленьких узелков, какие приняты у англичан; не видны и лица, глядя на которые можно было бы решить, что в зале — представители средних слоев английского общества. Все-все американское, все настолько не соответствующее логике, что нельзя поверить, будто никто этого не видит и против этого не возражает. И все происходит в окружении «точных», «отражающих жизнь» декораций старинного Оулд Бейли. Тут вообще нет персонажей (существует ведь особый тип людей, обожающих сидеть в судах при разборах дел об убийствах!), тут только красивые калифорнийские леди.
Это все, конечно, не мое дело, но это же именно те люди, которые меня судят!
Уна О'Коннор сыграла свою сцену точно так же, как играла ее в театре, — за тем лишь исключением, что в роль внесены многочисленные изменения; это осложнило ей работу.
Снималась она в тех же платьях; длинные серьги привычно для меня висели по обеим сторонам ее лица и звенели всякий раз, когда она резко поворачивала голову. В фильме Уна играет старуху-домоправительницу убитой женщины. Здесь ее уважают, ценят и не дергают.