Моя вина
Шрифт:
— Видите ли, — обратился ко мне директор, — в таком городке, как наш, всякое событие вас, так или иначе, затрагивает. Для многих из нас вся история с Хейденрейхом обернулась чуть ли не личным несчастьем — ну, если не несчастьем, так, во всяком случае, неприятностью. Ведь все мы его близко знали, и знали не один год. И я лично должен признаться, что многое в этом человеке внушало мне уважение. Его цинизм я никогда не принимал всерьез — раньше, я хочу сказать. Да и сейчас, по существу, тоже. Это скорее человек фанатического склада, только вот фанатизм его, к сожалению,
— Речь идет о Карле Хейденрейхе? — спросил я. Излишний вопрос. Я ведь знал. Но я хотел знать точно.
— Да. Вы с ним знакомы?
Я ответил, что был немного знаком в студенческие годы. Кольбьернсен все это время сидел молча. Только иногда в глазах появлялся какой-то блеск и по лицу пробегало нечто вроде судороги. Ясно было, что остальные трое одновременно и забавляли его и злили — этакие сентиментальные кумушки!
Но те увлеклись и ничего не замечали.
А в общем-то все это лирическое отступление свелось к тому, что жаль там их или не жаль, хорошие они или плохие, а факт остается фактом: ни у одного из членов этого семейства не было и не могло быть даже самой отдаленной возможности узнать, что говорилось или делалось в группе.
А вот немцы узнавали. Каким образом?
И мы все кружили и кружили на одном месте.
Строили самые невероятные догадки — и сами же их отвергали.
Может, Ландмарк и Эвенсен…
Но Ландмарк и Эвенсен были арестованы, и, может быть, в эту самую минуту их пытали…
Назывались другие имена, но тут же отклонялись — эти люди ничего не знали.
И снова четверо избегали встречаться взглядами.
Невеселая картина.
Выход был один, неприятный, но неизбежный: распустить группу, переждать какое-то время, а потом начинать все сначала, с новыми людьми. Никто не говорил этого вслух. Каждый знал про себя.
Наконец доктор Хауг поднялся и заявил, что не мешает выпить. Погребов у него, правда, не имеется, не то что у некоторых присутствующих здесь представителей плутократии, зато есть спирт — spiritus соncentratus — и еще — что вы на это скажете? — натуральный лимонный сок, и сахар, и сельтерская!
А потом будет закуска. Ничего особенного, к сожалению. Но несколько яиц найдется, из собственного курятника. И в погребе еще сохранилась баночка анчоусов. А некий пациент преподнес ему настоящий козий сыр! А некая пациентка — телячий рулет! Он его, кстати, вполне заслужил, ибо изрезал ее вдоль и поперек, немало прелестей ей удалил и сделал ее, можно сказать, другим человеком.
Докторский юмор был какой-то вымученный, зато меню — мечта о потерянном рае!
Молоденькая девушка принесла выпивку, а через некоторое время закуску. Девушка была на редкость хорошенькая. Совсем юная — двадцать, может быть двадцать два. Стройная, волосы светлые, золотистые, а глаза теплые, карие. Глаза эти, между прочим, большей частью были опущены долу, и каждый мог любоваться необычайной длины ресницами. Одета она была тщательно и кокетливо — во все черное, с белой наколкой и маленьким белым фартучком.
Гармо тут же принялся флиртовать с ней.
— Ну как, Инга,
Она почти не отвечала, почти не глядела на него, улыбалась застенчиво, опустив глаза. Похожа была на светловолосую мадонну. Постукивала каблучками вокруг стола, делала свое дело. Потом ушла.
Доктор Хауг и директор слушали шуточки Гармо с несколько смущенными лицами. Они смотрели в сторону. Кольбьернсен, казалось, злился еще больше. Он сидел молча, закусив губы, сузив глаза. Два маленьких белых пятнышка выступили у него на скулах.
— Инга у нас, можно сказать, вместо дочери, — объяснил мне доктор. — У нас ведь у самих детей нет, так уж сложилось… Она сирота — родители ее погибли от несчастного случая на море, когда ей было пятнадцать. Мы взяли ее к себе, дали образование, и нам ни разу не пришлось об этом пожалеть. Она, между прочим, очень музыкальна, берет уроки. Умница. И совершенно очаровательная внешность, вы согласны? Гармо вечно при ней дурака валяет — как вы имели случай заметить…
— Хо-хо! — развеселился Гармо. — Скажите лучше, что все мы к ней неравнодушны! Верно, директор?
— Но ты-то больше всех страдаешь! — усмехнулся директор.
Кольбьернсен молчал.
Было уже поздно, и все понимали, что сегодня мы ни к чему больше не придем. Теперь дело было за мной — предстояло основательно поразмыслить. Впрочем, самое существенное мы и так обсудили, и вывод всем нам был одинаково ясен — если, естественно, не случится чего-нибудь непредвиденного.
Мы разошлись около одиннадцати. Было темно от туч — хоть глаз коли. Мы шли посередине улицы, чуть не ощупью находя дорогу. Несколько раз натыкались на встречных. Один раз немецкий патруль осветил нас фонариком, но не остановил.
Первым свернул Гармо. Потом директор. Он задержался на мгновенье.
— Вы не со мной, Кольбьернсен?
Но Кольбьернсен, оказывается, забыл в конторе какие-то бумаги и хотел зайти за ними. Кроме того, не мешало проводить гостя до отеля.
Мы молча пробирались с ним дальше. Лишь изредка он говорил лаконично:
— Нам сюда! — и трогал меня за рукав.
Но когда мы подошли к отелю и я собрался уже прощаться, он вдруг сказал:
— Если вы ничего не имеете против, я хотел бы зайти к вам на минутку. Мне надо с вами поговорить.
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Когда мы поднялись в мой номер, Кольбьернсен прежде всего совершил обход — подошел сначала к телефону, накрыл его своим плащом, потом осмотрел внимательно шкафы, ванную комнату, пояснил мимоходом:
— Не мешает проверить…
Он держался бесцеремонно, словно у себя дома. Я подумал: все это хорошо, но не мешало бы поделикатнее…
— Отель вообще-то в надежных руках, — сказал он, закончив осмотр. — Но в этой ситуации становишься болезненно подозрительным. А установить звукоуловитель нетрудно.