Моя жизнь. Встречи с Есениным
Шрифт:
Хотя женщины были невероятно поражены неожиданным появлением в их доме Есенина, они не растерялись, предложили ему садиться и выпить чаю. Есенин, присев к столу и смущенно улыбаясь, объяснил, что он был у кого-то, где не остался ночевать, потом, также смущаясь, вытащил из карманов щенят, дал полюбоваться кутятами и, засунув их обратно в карманы, стал пить чай. Продолжая улыбаться, он все время старался заглянуть в глаза Леле. Она смущенно каждый раз отворачивалась.
Есенин пробыл у них недолго, каких-нибудь 15–20 минут. Уходя, он опять пытался заглянуть в глаза девушки, все так же избегавшей
Когда Оля принесла мне в гостиницу «Ангара» эти строки, переписанные ее детским почерком на листке из школьной тетради, все мои сомненья отпали. Это были есенинские строки, посвященные Е. С. Хмельницкой, когда она еще была Лелей Селивановой. Пожелаем ей здоровья и поблагодарим за то, что она почти полвека сохраняла и сберегла драгоценный есенинский экспромт.
Из Баку мы уехали в Тифлис. В коридоре вагона ко мне подошел какой-то человек и, стараясь перекричать вагонный шум, спросил:
— Правда ли, что в этом вагоне едет Айседора Дункан? У меня к ней письмо от Есенина. Случайно услыхав, что я еду на Кавказ, тут же написал и просил передать ей, сказав, что «Дункан где-то на Кавказе», — объяснил он.
Это было похоже на Есенина.
Есенин писал все то, что сказал перед моим отъездом из Москвы, и закончил письмо обещанием приехать в Крым, если Айседора там будет. Дункан долго всматривалась в строки, набросанные своеобразным почерком Есенина:
— Crimee?
Вечером снова повторила «Crimee»… и добавила: «Зачем он остался в Москве?..»
Она достала еще одно, ранее полученное письмо Есенина и долго всматривалась в него. Вот строки из этого письма:
«Дорогая Изадора! Я очень занят книжными делами, приехать не могу.
…Часто вспоминаю тебя со всей моей благодарностью тебе.
С Пречистенки я съехал, сперва к Колобову, сейчас переезжаю на другую квартиру, которую покупаем вместе с Мариенгофом…
Желаю успеха и здоровья и поменьше пить.
Привет Ирме и Илье Ильичу.
Любящий С. Есенин.
29. VIII—23 г. Москва».
Но слово «Крым» цепко засело в памяти Айседоры и в дальнейшем сломало и перевернуло весь наш маршрут.
Крушение своего плана с журналом Есенин перенес болезненно. Очевидно, всерьез рассчитывал на журнал. Все это сильно осложнило его психическое состояние. С того лета, проведенного в душной, опустевшей Москве, Есенин как-то заметно сдал…
А мы тем временем ехали в Тифлис.
Спектакли Дункан в Тифлисе горячо принимались экспансивными и музыкальными грузинскими зрителями.
Но Дункан беспокоилась:
— Я
Меня заверили в Наркомпросе, что рабочий зритель посетил спектакли Дункан. Впрочем, это можно было наблюдать и непосредственно в театре и понять по приему, оказанному публикой, в особенности в «Славянском марше» и «Интернационале». Пришлось продлить спектакли.
Но особенно неистовствовали великовозрастные ученицы Тифлисской «пластической студии». Директор студии приезжал несколько раз в «Ориант», приглашал Дункан посетить студию, но Айседора под различными предлогами отказывалась.
«Пластические» школы и студии, во множестве расплодившиеся в России еще до революции, усвоили от Дункан лишь «босоножье», хитоны и туники, «серьезную музыку», ковер и сукна и забыли о главном — об естестве движения, его простоте, правдивости и выразительности, подменив их слащавостью, аффектацией и ложным пафосом.
Естественно, что Дункан отвергала таких «последовательниц». Она считала, что тело, жесты, движения могут с большой силой выражать всю глубину и разнообразие человеческих чувств и переживаний. Вернуть телу его права, сделать его выразителем тончайших душевных волнений — вот главное. Отсюда и легкий костюм, и отсутствие обуви.
Все то, что служило Айседоре Дункан лишь средством выражения идеи, стало самоцелью не только в российских «пластических» школах и студиях (которые в наше время, к счастью, почти себя изжили), но и в Европе и особенно в Америке.
Директор Тифлисской студии пластического танца буквально одолел меня просьбами, я сдался и уговорил Айседору поехать.
Еще в вестибюле нас встретила руководительница, гости, девушки-ученицы, преподнесшие Айседоре с реверансом огромный букет белых роз. Нас усадили в первом ряду партера, на эстраду вышли и расположились в шахматном порядке великовозрастные и весьма оголенные ученицы. Показ начался «Вальсом» Сибелиуса.
После первых же движений, не имевших никакой внутренней связи с грустной музыкой Сибелиуса, Айседора подтолкнула меня локтем:
— Почему?
Я прошептал что-то, пытаясь предотвратить назревающий скандал, так как хорошо знал Айседору, но она уже поднялась со своего кресла и, повторив еще раз свой вопрос, повернулась лицом к публике и руководителям.
— За что вы мучаете этих бедных девушек? — с гневом и печалью сказала она. — Чему вы их учите? Что говорят вам эти механические и бесстрастные движения? Они не только не выражают эту музыку, они не выражают ничего вообще. Мне невыразимо грустно от того, что я сейчас увидела…
Она подошла к эстраде с букетом белых роз и положила его у ног одной из учениц.
— Я кладу эти цветы на могилу моих надежд… — сказала Айседора и направилась к выходу.
Поднялась буря. Зрители повскакивали с мест. Мне пришлось остановиться и «защищать тыл»… Айседора и Ирма вышли в вестибюль. Вслед им раздались пронзительные свистки и крики «пап и мам» учениц. Жена директора превратилась в соляной столб, а он сам — в пылающий факел. Я остановил в дверях ринувшуюся в вестибюль толпу: