Можайский — 3: Саевич и другие
Шрифт:
Саевич протестующе вытянул руки, но Михаил Фролович, не обращая на испуг фотографа никакого внимания, только усмехнулся:
— Да: пусть даже арест Григория Александровича и не вызвал бы волнений в обществе, а то и при Дворе, но поговорить о нем — поговорили бы всласть! Не обманул вас Кальберг, драгоценный вы наш! — Михаил Фролович наконец-то соблаговолил обратить внимание на трепыхавшегося Саевича. — Известности вам не занимать. Вот только распоряжаетесь вы ею дурно, не по-христиански как-то!
Саевич:
— Но ведь я уже говорил…
— Да бросьте вы, Григорий Александрович! — лицо Михаила Фроловича дернулось в презрительной
— Да как же — бессмысленные? — Саевич даже возмутился, хотя и был по-прежнему бледен от страха леденивших его нехороших предчувствий. — Как же — бессмысленные?
— А вот так. Помрут они вместе с вами — результаты всех этих экспериментов. Без пользы и воплощения в практику!
— Помрут?! — Саевич соскочил со стола и, держа на весу разутую ногу, совершил несколько скачков на другой. — То есть как это — помрут?
— Да так: на драной постели.
— Вы на что намекаете?
Чулицкий прищурился:
— Уж не считаете ли вы себя бессмертным, господин хороший?
— В каком смысле?
— Да в самом прямом!
— Вы что же: угрожаете мне?
Саевич так и застыл: стоя на обутой ноге и держа на весу разутую. Но Михаил Фролович только покачал головой:
— Бог с вами, Григорий Александрович! Я? Угрожать вам? Зачем бы мне это? Вы на себя в зеркало посмотрите… сколько вам лет? Тридцать? Тридцать с чем-нибудь?
— Ну…
— А выглядите на все шестьдесят! Снесет вас скоро Вадим Арнольдович на кладбище…
Гесс — от неожиданности — закашлялся.
— …да и то: при условии, что узнает о вашей кончине своевременно, так сказать. А нет — выкинут вас, гниющего, из вашего угла в покойницкую при участке, а оттуда — в могилу без имени. Недолго уже осталось!
Гесс — красный от возмущения — привстал со стула, но его опередил Можайский:
— Михаил Фролович, ваша ревность затмевает вам разум.
Неожиданно Чулицкий смутился и тоже — как только что Гесс — покраснел. В кои-то веки не выдержав взгляд улыбавшихся глаз Можайского, он отвел свои собственные глаза, своим собственным взглядом забегав по гостиной.
Саевич, привалившись к краю стола и по-прежнему держа на весу разутую ногу, молчал. Молчали и все остальные.
Наконец, когда молчание чересчур уж затянулось, Михаил Фролович пронес свое могучее тело от стола к креслу и устало в него опустился.
— Ну, ладно: будет… На чем я остановился? Ах, да! На последствиях… Вторым, господа, последствием стало то, что Кальберг уговорил Григория Александровича заняться омерзительными опытами, каковые опыты и легли в основу тех жутких вещей, о коих нам еще предстоит поговорить…
— Но я не знал! — Саевич опустил разутую ногу на паркет и, оказавшись вдруг в несколько… э… раскоряченном положении, невольно рукой оперся о стол. — Не знал! Барон меня обманул!
— Какая разница? Главное, что именно вы, как это уже прояснилось, создали, если так можно выразиться, тот механизм, который позволил Кальбергу и его… подружке к мошенничествам страховым добавить уму непостижимые злодеяния. Ведь это именно вы, если уж мы говорим о первопричине, показали барону способ доводить людей до отчаяния и даже безумия. Именно вы…
— Нет! — заорал Саевич, перебивая Чулицкого. — Не говорите так! Никакая я не первопричина!
— Нет? — в голосе
— Первопричина — сам Кальберг! Его умыслы и фантазии! Не будь их…
— Можно подумать, — Чулицкий презрительно фыркнул, — вы бы и сами не дошли до всей этой мерзости!
— Я…
— Дошли бы, голубчик, докатились! — Чулицкий откинулся, сложил руки на животе и сцепил пальцы. — Нет, вы, конечно, никаких преступлений совершать не стали бы: не о том речь. Но признайтесь, как на духу: самая идея… со всеми этими трупами… с этой, прости, Господи, несусветной дрянью… сама идея настолько вас очаровала, что именно поэтому вы и согласились на эксперименты Кальберга?
49
49 Вероятно, Михаил Фролович всего лишь — без всякого намека — переиначивает для фотографа «Пушкина»: а кто, Пушкин что ли?
Саевич замялся, бросил о чем-то умолявший взгляд на Можайского — мы помним (или уже нет?), что именно его сиятельство стал свидетелем малопристойной сцены стенаний фотографа по, как он полагал, погибшим карточкам с чудовищными изображениями оживших трупов… в общем, о чем бы взглядом Григорий Александрович ни умолял нашего князя, ответить ему пришлось прямо:
— Вы правы! — Саевич оторвался от стола, стремительно присел на корточки, обулся и также стремительно выпрямился. — Да! Идея мне понравилась! Но что с того? Оглянитесь вокруг: сотни фотографов делают снимки умерших людей, но как делают? Отвратительно! Бездарно! Без выдумки и огонька! Умершие люди на их работах — обычные трупы, только что ряженые. Вся эта публика живет отчаянием родных, но вместо того, чтобы предложить родным утешение, дает им очередное свидетельство смерти! Это ли не ужас? Это ли не то, что и следует осуждать? А я…
— Уж не хотите ли вы сказать, — перебил Саевича Чулицкий, — что вы руководствовались благородной идеей представить ушедших как живых и тем их близким даровать умиротворение? Можайский!
Его сиятельство посмотрел на Чулицкого.
— А ну-ка, передай сюда карточки!
Его сиятельство пожал плечами, вынул из кармана изъятые у Саевича фотографии и, поколебавшись — самому ли встать, чьим-то посредничеством воспользоваться? — кивнул в сторону сидевшего поблизости Гесса: мол, товарищ ваш, вам и отдуваться, Вадим Арнольдович!
Гесс понял правильно. Встав со стула и забрав у Можайского карточки, он передал их Чулицкому. Тот, расцепив пальцы и приняв эту гадость, начал — одну за другой — эти карточки перебирать, одну за другой швыряя их в сторону Саевича.
— Вот это — сулит покой родным и близким? — шварк: карточка полетела. — Или вот это? — следующая отправилась в полет. — Может быть, это?
Так, пока Саевич стоял онемевшим истуканом, фотографии — подобно моменту, когда их только что представили на общее рассмотрение — снова усеяли пол гостиной. Только на этот раз Саевич не дергался в отчаянии, не рыдал над упадавшим в прах творением искусства, не стремился подобрать с паркета то, что лично ему представлялось вершиной фотографического мастерства. Нет: он стоял и смотрел на то, как плотные кусочки картона разлетались из пальцев Чулицкого причудливыми траекториями, и не говорил ни слова.