Можайский — 3: Саевич и другие
Шрифт:
Не знаю, было ли нужно такое предупреждение Чулицкому — начальник Сыскной полиции хотя и онемел в потрясении, но на ногах удержался, — а вот мне оно не только было необходимо, но и оказалось не слишком своевременным. К стыду моему, должен признаться: в глазах у меня потемнело, ноги стали ватными, и я осел на пол, ухватившись руками за ножку стола.
В следующее мгновение Можайский оказался на корточках подле меня и, не стесняясь, влепил мне пару пощечин:
— Эй, Никита! Какого черта?
— Водки! — прошептал я, делая титаническое усилие, чтобы не отключиться.
— Да ты весь зеленый!
Можайский повернул лицо куда-то в сторону и вверх, протянув затем и руку. В поле моего зрения появились ботинки Кирилова. Еще через секунду Можайский сунул мне под нос стакан: в нос шибануло спиртом. Надо
— Пей.
Я принял стакан и — честное слово! — задыхаясь, выпил. В желудке стало тепло. Затянувшийся в нем минуту назад неприятный узел почти рассосался. В руках и ногах появилась чарующая легкость. Взгляд прояснился.
— Еще папиросу, будь добр…
Услышав это, Можайский ухмыльнулся:
— Раз уж вернулась наглость, жить будешь! — хлопнул меня по плечу, поднялся и отошел.
Я тоже поднялся:
— Прошу меня извинить, господа, сам не понимаю, что со мной приключилось. Обычно я не настолько впечатлителен!
Вообще, не склонные в обычных обстоятельствах к слезливости и снисходительности суровые мужи, собравшиеся в моей гостиной, на этот раз повели себя на удивление деликатно: закивали головами, замахали руками… мол, пустяки, с кем не бывает? И это, признаюсь, меня бесконечно тронуло. Возможно, дело тут было в моей собственной репутации человека решительного, многое повидавшего и тоже — как и сами суровые мужи — не склонного ни к слезливости, ни к падению в чувственные обмороки на паркет собственной гостиной. И если так, то налицо был один их тех случаев, когда репутация оберегает от насмешек. Но, возможно, причина крылась в ином, а именно: и сами собравшиеся у меня люди пребывали в немалой растерянности от свалившихся на них невероятных известий и потому-то не были склонны к суждениям строгим и с обвинительным уклоном.
Как бы там ни было, но было вот так: моя внезапная слабость ничуть не повредила мне, и когда я, окончательно собравшись с силами, потребовал объяснений, не стала поводом от меня отмахнуться.
— Значит, так, господа, — потребовал я, задымив папиросой. — Немедленно введите меня в курс происходящего. Что это за Гольнбек, что с ним случилось, причем тут фальшивые бумаги, шутка, проломленная или целая голова, покойницкая Обуховской больницы, эксперименты Саевича и участие во всем этом пресловутого Кальберга? И как могло получиться, что я вообще ничего об этом не знаю? В столице не бывает таких преступлений, о которых мне ничего не известно! Я ведь не совсем обычный репортер, не забыли? Я не из Ведомостей [70] разживаюсь информацией!
70
70 Никита Аристархович имеет в виду Ведомости Санкт-Петербургского Градоначальства и Столичной полиции — ежедневную газету, принадлежавшую столичному градоначальству. Помимо прочего, в этой газете печаталась полицейская хроника происшествий. Разумеется, хроника полной не была и не охватывала все даже самые значительные происшествия, не говоря уже о многочисленной «мелочевке». Говоря, что черпает информацию не из Ведомостей, Никита Аристархович прямо намекает на собственные источники в полиции. Да хоть на того же князя Можайского, который, как помнит читатель, охотно делился с репортером информацией по собственному участку.
Чулицкий — немного снисходительно — улыбнулся:
— Да-да, Сушкин: вашей информированности можно только позавидовать. Но не все же коту масленица!
— То есть?
— Дело Гольнбека мы специально закрыли от чьего бы то ни было любопытства. Узнать о нем не мог никто. Даже вы. Более того: даже то, что о нем, как выясняется, настолько осведомлен Можайский, лично меня поразило! Возможно, вас утешит тот факт, что происшествие с Гольнбеком не попало и в общую сводку для ежегодного отчета по Градоначальству.
— О нем и Николай Васильевич [71] ничего не знает?!
— Николай Васильевич, разумеется, знает.
— Но что же стало причиной такой секретности?
— Те самые фальшивые бумаги, что же еще!
— Дайте-ка догадаюсь… — Я разом припомнил
— Хуже. — Чулицкий кивнул в сторону чемодана, набитого ассигнациями и ценными бумагами и по-прежнему стоявшего в самом центре моей гостиной. — Облигации государственного займа.
71
71 Клейгельс.
Поручик метнулся к чемодану, выхватил из него пачку бумаг и растерянно на нее уставился. Чулицкий, со смешком, поспешил успокоить нашего юного друга:
— Нет-нет, поручик, ваши бумаги — настоящие!
Любимов шумно выдохнул и заулыбался:
— Хоть одна хорошая новость за весь вечер!
— О, на этот счет не сомневайтесь…
Я, опасаясь, что беседа уйдет на какой-то новый и мало относившийся к интересовавшему меня делу круг, замахал руками на обоих — Любимова и Чулицкого — и потребовал незамедлительно вернуться к сути:
— Продолжайте, Михаил Фролович!
Чулицкий вновь снисходительно улыбнулся, но требование выполнил.
— Как уже говорил Можайский, всё это приключилось в ноябре. Каналы и прочая мелочевка встали, но река [72] только-только собиралась покрыться льдом: пошла шуга, образовались зажоры. В то утро я — смотрите-ка, какое совпадение! — как и Можайский, явился на службу рано, задолго до света: из кабака… но, впрочем, неважно… в общем, из опасной ночной вылазки должен был вернуться Сергей Ильич…
72
72 Нева.
Инихов утвердительно кивнул.
— …и я решил дожидаться его в кабинете. Признаюсь, когда под окнами кабинета послышался шум, я не очень-то обратил на него внимание: занимался разбором документов. Однако шум усилился — вы знаете, улица у нас узенькая, достаточно одной горлодерки, чтобы звон в ушах появился, а тут разом вопило множество глоток, — и я буквально подскочил к окну. У полицейского участка [73] собралась целая толпа, требуя дежурного или хоть кого-нибудь из начальствующих лиц. В толпе виднелся и городовой, но его почему-то не пропускали вперед и даже ровно наоборот: зажали между парочкой дебелых мужиков, не давая двинуться с места. Происходившее имело вид необычный и грозный. Даже настолько необычный и грозный, что я уж грешном делом подумал о начале каких-нибудь революционных выступлений! Пристава на месте пока еще не было, а дежурный офицер — и я его, господа, понимаю! — выйти к такой толпе не решался. Намерения собравшихся были совершенно неясны, а из нестройных криков понять что-либо было вообще невозможно!
73
73 3-го Казанской части, в здании которого находилась и столичная Сыскная полиция (Офицерская улица, 28, ныне улица Декабристов под тем же номером).
Чулицкий, припоминая, содрогнулся. Я же, понимая, что его настоящий рассказ — прелюдия к происшествию с Гольнбеком, удивился: если была толпа, как получилось, что происшествие удалось замять? Почему по городу не поползли слухи?
Чулицкий, словно угадав направление моих мыслей, пояснил, перебивая свой собственный рассказ:
— Когда всё объяснилось, мы опасались, что слухи поползут, и поэтому приняли самые жесткие меры: всех без исключения попавших в поле нашего зрения взяли на карандаш, велев им рты прикрыть на замки во избежание очень неприятных последствий. Одним мы пригрозили аннулированием регистрации на проживание, а это означало, что им пришлось бы разойтись восвояси по своим деревням. Другим — прихлопнуть лавочку посредством санитарной инспекции. Третьим — увольнением с мануфактур, а потерять работу в наше время — дело нешуточное! Были еще и офицеры, но тут мы действовали через высших из них. Не знаю, провели ли они соответствующие беседы со своими подчиненными, но результат, как мы видим, налицо: из офицерской среды слухи также не распространились.