Можайский — 3: Саевич и другие
Шрифт:
— Возможно. Но давайте спросим у самого Михаила Георгиевича, что он думает насчет такого покойничка!
Митрофан Андреевич покосился на похрапывавшего доктора и — с некоторой даже брезгливостью — поморщился:
— Не стоит.
Я тоже обернулся к дивану и присмотрелся к опухшему лицу эскулапа:
— Гм… да, пожалуй.
— В общем, я остаюсь при своем мнении, — Кирилов пальцем постучал себя по лбу, — вы, господа, решительно сумасшедшие!
— Хорошо, пусть будет по-вашему.
Митрофан Андреевич посмотрел на меня с некоторым удивлением, его бровь вопросительно
— Пустой это спор, ненужный. Тем паче, что мы стоим на пороге куда более интересных открытий. Что-то подсказывает мне — а интуиция, скажу без ложной скромности, подводит меня чрезвычайно редко… — так вот: что-то подсказывает мне, что прямо сейчас мы услышим удивительные вещи. — Я отвел взгляд от Митрофана Андреевича, переведя его на Саевича. — Григорий Александрович! А не пора ли вам вернуться в ресторан?
Сначала Саевич не понял:
— В какой ресторан? Зачем?
— В «Аквариум», разумеется, — тут же пояснил я, — к барону Кальбергу и тому, что у вас там вообще происходило!
— А, вот вы о чем!
— Именно.
— А больница?
— Думаю, мы услышали о ней все, что нам было нужно.
Я обвел взглядом присутствовавших, и все согласно закивали. Только на лице Чулицкого появилось недовольное выражение: возможно, Михаилу Фроловичу было неприятно возвращаться к теме, где запросто могла снова выплыть на поверхность прекрасная цветочница.
Она и всплыла, причем тут же, но, к счастью для разбитого сердца начальника Сыскной полиции, только однажды и буквально мельком. Не знаю, было ли это следствием внезапно проснувшейся в Саевиче деликатности или просто случайным стечением обстоятельств, но факт оставался фактом.
— Когда барон, выбрав бутоньерку, увел барышню от моего столика, — без всяких «вы же помните» или «на чем я тогда остановился?» приступил к рассказу Саевич, — я вдруг подумал, что все это — чепуха. Вся эта история с розыгрышем отчетливо показалась мне надуманной, так как ее реализация — будь она действительно реализована — вступала в прямое противоречие с первоначально заявленной целью: обсудить мои работы и перспективы организации персональной выставки. Судите сами, господа: весьма затруднительно вести беседу, сидя за разными столиками!
— Мне это сразу показалось странным, — вмешался Монтинин, — только не хотел говорить.
— А вот я, — улыбнулся Саевич, — поначалу сие обстоятельство прохлопал. Но все же и до меня оно дошло, и тогда я задумался. Получалось, барон очень хотел заманить меня в ресторан, если уж пошел на шитую белыми нитками выдумку, купиться на которую мог только человек взволнованный — каким я и был — и потому рассеянный и невнимательный. Но если так, то что же такого важного нужно было от меня барону? Ведь не выставка же, в самом деле, представляла для него такую ценность! В общем, поразмышляв с минуту и так и не найдя ответы, я решил отбросить в сторону всякий политес и прямо потребовать у барона объяснений. Но прежде — скорее, уже просто в отместку наглому метрдотелю — воспользоваться хитростью барона к собственному удовольствию.
— Все-таки решили потрясти процентными бумагами?
— Точно! — Теперь Саевич улыбнулся широко
— Действительно! — Монтинин тоже заулыбался.
— Только я решил не дожидаться ни ужина, ни, тем более, его окончания, а позабавиться сразу, чтобы уже потом иметь достаточно времени для объяснений с бароном.
— И как: успешно?
— Не то слово! — Саевич и вовсе расхохотался.
Гомерический хохот Григория Александровича выглядел странно и потому неприлично. Странно смеяться на публике собственным воспоминаниям. Неприлично смеяться прежде рассказа. Один за другим, мы все — за исключением только Монтинина, глаза которого весело блестели, а губы кривились в тоже едва удерживаемом смехе — начали вздыхать и пожимать плечами. Возможно, суждение наше было излишне строгим, а главное — преждевременным, но так оно и получилось: не сговариваясь, мы все насупились и с явной неприязнью ожидали окончания того, что наклонившийся к Можайскому Гесс охарактеризовал как очередную истерику.
— Ну же, господа! — воскликнул тогда Монтинин. — Ведь это и вправду весело! Неужели вам так не кажется?
— Молодой человек, — хмуро заговорил Чулицкий, — возможно, в вашем возрасте и нет ничего странного в том, чтобы соль кушать отдельно от блюда. Возможно, это даже и весело: спорить не стану. Но нам забавным это совсем не кажется! Впрочем, и вашему юному другу тоже!
Монтинин вспыхнул, а я невольно перевел взгляд на поручика. Наш юный друг — в отличие от своего приятеля — и впрямь совсем не веселился. Напротив: был он довольно мрачен, хотя и не понятно, почему.
— Отчего загрустили, Николай Вячеславович? — немедленно поинтересовался я, будучи и в самом деле заинтригованным. — Что случилось?
Поручик вздрогнул — обращения к себе он явно не ожидал — и посмотрел на меня с печалью:
— Да вот, Никита Аристархович, припомнилась мне почему-то история об одном моем сокурснике: бедняга тоже решил пошутить, но дело закончилось очень плохо. Его убили.
— Постой! — Монтинин схватил поручика за рукав шинели. — Ты не о Ваське часом?
Поручик кивнул:
— О нем, о ком же еще.
— М-да… скверная вышла история. — Лицо Ивана Сергеевича тоже омрачилось. — Веселый был человек, Васька Гольнбек.
— Да не о том ли Гольнбеке речь, — Инихов тоже вдруг из просто насупленного превратился в чрезвычайно мрачного, — которого утопили в проруби?
— Да, Сергей Ильич, о том.
Инихов совсем сморщился:
— И вспомнятся же такие ужасы… что это вы, поручик? — и, повернувшись к Чулицкому, — мы это дело вели, помните?
Чулицкий ограничился кивком, а Любимов ответил:
— Не знаю. Возможно, просто по совпадению деталей.
Саевич, перестав хохотать, вслушивался.
— Там ведь тоже были процентные бумаги…
— Да, но только фальшивые.
— Фальшивые? — Саевич попеременно смотрел то на Инихова, то на Любимова. — Но и здесь оказались фальшивые!
Поручик побледнел:
— Что?
— Бумаги барона тоже оказались фальшивыми, но…
— Что? — это уже Инихов и Чулицкий, причем одновременно и резко наклонившись вперед