Можайский — 3: Саевич и другие
Шрифт:
— Как ждет любовник молодой минуты верного свиданья [135] … — Брякнул почему-то Инихов, и мы посмотрели на него с удивлением.
Инихов достал очередную сигару и занялся ее раскуриванием.
— Тьфу! — прокомментировал Чулицкий.
— Гадость! — согласился Кирилов.
Саевич пожал плечами:
— Для вас — возможно.
— Дальше-то что было?
— Да: не отвлекайтесь!
Саевич вздохнул — похоже, процитированные Иниховым стихи пришлись ему по сердцу, вполне отразив и то волнение, с каким он воспринял неожиданное предложение Кальберга, и то удовольствие, с каким он ждал его воплощения в жизнь, — но вздох его был коротким, не тягостным, и далее слова полились свободно:
135
135
— А дальше, господа, потянулись дни ожидания. Осень как-то сразу ушла, выпал снег, каналы и реки — одни за другими — покрылись льдом. Только Нева еще сопротивлялась холодам: студеная, непроницаемая, пугающая. Но и по ней однажды пошла шуга, и стало ясно: не сегодня — завтра, она тоже замерзнет. Почти все это время я проводил у себя: мастерил разные приспособления, прикидывал и так, и эдак различные возможности, создавал теорию — расчеты движения света и теней, необходимые для выполнения стоявшей передо мной задачи. Стоявшей, разумеется, так, как я себе эту задачу понимал. И вот однажды — еще до полудня — в моем углу объявился барон собственной персоной. Он был изрядно возбужден, его лицо казалось помятым — как будто ночь он провел в попойке, — но запаха не было, а язык если и заплетался слегка, то больше от волнения. Я сразу понял: вот оно! Пришло время первого эксперимента! «Подходящее тело?» — спросил я, снимая пальто с вбитого в стену гвоздя. — «Едем?» Барон закивал головой и, схватив меня за руку, буквально потащил на улицу. Там нас ожидал экипаж: не та коляска, в которой мы ранее ездили и которой барон управлял самостоятельно, а настоящая карета — солидная, дорогая, с гербами на дверцах и важным ливрейным кучером на козлах. Я был так заворожен — не каретой, понятно, а перспективой, — что, не сомневаясь ни в чем, едва ли не прыгнул внутрь, опередив барона, который влез в карету сразу за мной.
«Трогай!» — захлопывая дверцу, закричал он, и карета помчалась.
— Лишь через минуту или около того я вдруг сообразил: да куда же мы несемся сломя головы? А мои фотографические принадлежности? Ведь мы ничего не взяли: в такой спешке вылетели из дома! Я схватил барона за рукав и отчаянно дернул: «Стойте, стойте!» — завопил я. — «Прикажите повернуть!»
«Что? Что?» — барон ничего не понял. — «Что случилось?»
— Фотокамера! Мы не взяли фотокамеру!
Барон что было силы хлопнул себя по лбу и страшно выругался. Сразу же после этого он отчаянно замолотил тростью в переднюю стенку: карета сбавила ход и остановилась.
«Назад!» — приказал барон, высунувшись в дверцу.
С трудом развернувшись — мы уже выскочили на Каменноостровский, пришлось то пропускать, то резать встречных, — кучер погнал карету обратно, и вот — спустя недолго — мы с бароном вверх-вниз носились по лестнице, перетаскивая из моего угла в карету потребные для фотографии предметы. Набралось их немало: я точно не знал, в каких условиях будет проходить съемка — никогда не бывал в покойницкой Обуховской больницы — и поэтому решил подстрахо… ваться…
Саевич запнулся: как и все мы, он тоже заразился невольным ужасом перед такими немудреными еще недавно словами, как «страхование» и его производные!
На всех остальных неожиданное употребление житейского термина тоже произвело тягостное впечатление. На мгновение-другое воцарилась тишина.
— Да что мы как бабы, в самом-то деле? — наконец, нарушил тишину Кирилов. — Так и будем бледнеть и мямлить?
— Тьфу! — резюмировал Чулицкий: это «тьфу!», похоже, стало его излюбленным комментарием в сомнительных ситуациях.
— Действительно. — Инихов. — Ну: подстраховались, натащили в карету всякого барахла и…
— Почему это — барахла?! — взвился Саевич, от смущения перейдя к возмущению. — Не барахла, а лучшего в мире оборудования!
— Хорошо-хорошо! — Инихов улыбнулся. — Натащили в карету лучшего в мире оборудования. И?
— Ну… — Саевич, явно не ожидавший такой стремительной сдачи, замялся, будучи вынужденным от обороны или нападения вернуться к упущенной нити повествования. — Ну… — повторил он, — мы снова поехали. Только теперь сидеть в карете было не так вольготно, как прежде: места мои вещи заняли много, в багажник все они не уместились, часть из них пришлось положить в салон…
— D'ej`a-vu…
— А что делать?
— Есть ведь компактные камеры. Та же Кодак, например…
Саевич воздел руки:
— Вы с ума сошли!
— А в чем проблема?
— Я занимаюсь искусством! Кодакируют [136]
— Ах, да… конечно. — Инихов опять улыбнулся и, замолчав, окружил себя клубами табачного дыма.
Саевич еще какое-то время смотрел на него с возмущенным [137] потрясением, но, постепенно успокоившись, вернулся к прерванному рассказу.
136
136 В начале 20-го столетия портативные камеры Кодак получили в России настолько широкое распространение, что от них произошло определение «кодакировать», т. е заниматься любительской фотографией.
137
137 Возмущение Саевича можно понять, представив, например, что современному профессиональному фотографу предложат воспользоваться для сложной съемки камерой дешевого мобильного телефона на пиксель с небольшим.
— До больницы мы доехали без происшествий, хотя временами я думал, что аварии не миновать. Пару раз мы едва не столкнулись с вагонами конной дороги…
Тут я невольно хихикнул, услышав в ответ такой же смешок Любимова, а затем — Ивана Пантелеймоновича, который не только даже усмехнулся, но и зычно добавил:
— Других уважай, но вперед не пускай! Особенно конку: пусть мчится вдогонку [138] !
Тогда заулыбались и другие.
— Вам смешно, — Саевич тоже улыбнулся, — а мне до смеху не было никак. Я опасался, что пострадают кое-какие хрупкие детали моего оборудования. Но, к счастью, этого не произошло. По приезду, барон попросил меня подождать в карете, а сам отправился «на переговоры» — так он сказал. «Вы что же, — спросил я его тогда, — еще ни о чем не договорились?»
138
138 О поездке Никиты Аристарховича, поручика Любимова и Ивана Пантелеймоновича в ту же Обуховскую больницу смотри в первой части книги. Там же — о специфической нелюбви Ивана Пантелеймоновича к отбивавшей хлеб у извозчиков конной железной дороге.
«Напротив, — ответил он, — обо всем в целом я, конечно, договорился и препятствий никаких не встретил. Но теперь нужно поставить в известность заведующего: мол, мы уже здесь, так-то и сяк-то… в общем, подождите!»
— Я остался ждать. Отсутствовал барон сравнительно недолго — с четверть часа, возможно, — хотя минуты эти показались мне вечностью. Меня тревожили сомнения: вдруг что-то сорвется и все мои волнения, вся проведенная мною подготовка окажутся напрасными. Однако через, повторю, примерно четверть часа барон вернулся, причем не один, а в сопровождении двух довольно хлипкого вида санитаров — позже выяснилось, что это были временные служащие — и девушки невероятной, неземной красоты…
Акулина Олимпиевна, пронеслось в моей голове, и по лицам других я понял, что и они подумали о ней же.
— …в облачении сестры милосердия.
«Познакомьтесь», — представил нас друг другу барон, а затем — мы с сестрой отошли в сторонку, чтобы она могла без помех ввести меня в курс происходившего — велел санитарам бережно разгрузить карету и отнести оборудование в мертвецкую [139] .
— Нужно сказать, что санитары отнеслись к распоряжению прохладно, чтобы не сказать с возмущением. Один из них — совсем уж темный мужик, едва ли не вчера перебравшийся в столицу из глухой деревни — даже не постеснялся выразить свои мысли вслух, назвав нас кощунниками и кровопийцами.
139
139 Может показаться странным то, что Кальбергу и Саевичу было позволено заняться фотографией в морге городской больницы. Тем не менее, такие случаи действительно бывали — и не только связанные, например, с полицейской работой, но и частного характера. Кроме того, именно в морге Обуховской больницы бывали интересные случаи: художникам дозволялось делать портреты умерших людей. Самым, возможно, известным из таких портретов является посмертный портрет Есенина, сделанный Мансуровым. (Мансуров Павел Андреевич — 1896–1983 — русский художник-конструктивист, с 1928 года живший во Франции).