Можайский — 3: Саевич и другие
Шрифт:
— Да, совесть! — спокойно повторил он. — То, что я сказал барону, я готов и вам сказать.
— Ладно-ладно! — Чулицкий примирительно вскинул руки. — Продолжайте.
Саевич заговорил от лица Кальберга:
«Но разве, — продолжал меня испытывать барон, — ваши техники не опережают намного те, которыми пользуются другие?»
— Да, — без ложной скромности подтвердил я, — опережают. Но и они недостаточны для того, чтобы вдохнуть жизнь в умерших людей.
«Гм…»
— Барон задумался и, отвлекшись от меня, начал беспокойно крутить салфетку, складывая ее то так,
«Хотите попробовать без обязательств?»
— В первое мгновение я не понял его: «у вас кто-то умер?» — спросил я, но барон покачал головой:
«Слава Богу, мне уже некого терять».
— Но что же тогда?
«Меня занимает смерть. Точнее, конечно, не смерть сама — эка невидаль? — а возможность ее одухотворить».
— А вот это я понял сразу: говоря одухотворить, барон имел в виду не оживление и даже не представление трупов иллюзорно живыми, а придание умершим вообще несвойственных им черт. Иными словами, барон говорил о воплощенном искусстве, то есть о том, чем я и занимался. Тем не менее, я уточнил: «Правильно ли я вас понимаю, Иван Казимирович? Вы говорите исключительно о художественной стороне проблемы? О реализации художественного замысла? Как, например, у Босха [125] ?»
125
125 Иероним Босх (1463–1516) — голландский художник, автор «фантасмагорических» картин и рисунков, этакий «сюрреалист 15-го столетия».
«Совершенно верно», — ответил барон и добавил: «есть в этом что-то настолько притягательное, что и вымолвить сложно!»
— Я согласился. Действительно: смерть в миллионах своих обличиях исстари являлась едва ли не самой притягательной темой для человечества. Различным аспектам смерти посвящалось — и посвящается, конечно — едва ли не больше времени и сил — физических и духовных, — чем жизни. И это несмотря на то, что многообразие жизни ничуть не уступает многообразию смерти! Вспомните господа: нет такой философии, в которой не утверждалось бы превосходство смерти…
— Что за вздор?
— Почему же вздор? — Саевич выкинул в сторону Чулицкого указательный палец, что, по-видимому, должно было означать «во-первых» или «раз». — Не утверждается ли, что есть один только способ обрести жизнь и множество — из жизни уйти [126] ?
— Допустим.
Саевич выкинул в сторону Чулицкого средний палец:
— Не утверждается ли, что смерть — убежище в несчастьях?
— Пусть так.
Саевич выкинул безымянный:
126
126 Общее место в наставлениях античной философии различных направлений: от стоицизма до эпикурейства.
— Не
— Согласен.
Мизинец:
— Вы сами, господин Чулицкий, перед какою дверью предпочли бы оказаться: перед ведущей в смерть или в вечную жизнь?
Этот вопрос застал Михаила Фроловича врасплох. Он побледнел, его глаза сделались тусклыми.
— Молчите?
— Глупости вы изволите говорить, Григорий Александрович! — Михаил Фролович перекрестился. — Глупости! И с логикой у вас беда!
— Ну, хорошо. — Саевич на шаг приблизился к Чулицкому. — А что вы скажете на то, что жизнь — акт насильственный, тогда как смерть — не обязательно?
Тут Чулицкий и вовсе опешил:
— Что?
Саевич пояснил:
— Рождение — насилие над вашими желаниями, ведь вы, возможно, и не пожелали бы родиться, зная, что вас ожидает в жизни. Зато уйти из жизни вы можете добровольно и в любое время: как захотите.
Чулицкий вскочил из кресла и замахал на Саевича руками:
— Отойдите от меня, отойдите! — Саевич отступил. — Встаньте вон там и не приближайтесь! Вы положительно больны!
— Тем не менее, — Инихов, — в его словах есть доля правды.
— Молчите, Сергей Ильич, не гневите меня!
Инихов, улыбаясь, замолчал.
Чулицкий уселся обратно в кресло.
Саевич:
— Ладно: раз уж тема смерти ко двору не пришлась, просто расскажу, что было дальше.
— Вот-вот! — встрепенулся Чулицкий. — Просто расскажите. А не в этой вашей манере узника желтого дома [127] !
127
127 Пациента психушки.
Саевич не обиделся:
— Хорошо. Как скажете.
— Давайте.
— Хорошо-хорошо…
Саевич отступил еще дальше — к самым обломкам рухнувшего стола — и, наклонившись к полу, поднял стакан и бутылку.
— Не возражаете? — спросил он меня.
— Да ради Бога, — ответил я, глядя на то, как он начал возиться с пробкой. — Позвольте!
Я забрал у него бутылку, сам откупорил ее и вылил часть ее содержимого в его стакан. Саевич благодарно кивнул и выпил, после чего потянулся к карману пиджака. Меня осенило страшное предчувствие: он собирался закурить одну из тех своих вонючих папирос, которыми успел уже причинить нам несколько пренеприятных минут. Не медля, я схватил его за руку чуть пониже локтя:
— Окажите любезность, Григорий Александрович: возьмите мои!
Саевич усмехнулся:
— Настолько не понравились мои?
— Вы же видите, — ответил я, показывая рукой на окно, — неподходящая погода для проветривания!
— Хорошо, согласен.
Я отпустил его руку и протянул ему свой портсигар. Саевич выбрал папиросу и закурил.
— В ответ на предложение барона, — заговорил он, пуская клубы дыма, — у меня возник вопрос. «Да, Иван Казимирович, — сказал я, — то, что вы предлагаете, мне очень интересно. Но как это реализовать?»