Музей революции
Шрифт:
С первой же случайной встречи на пропое красного диплома у подруги, Таня понимала, кто такой Володя. И внутри себя произносила монологи, педагогические, правильные, жесткие. Раз в день как минимум, а то и чаще. Но рассуждения в одну секунду испарялись, стоило Володе появиться. Ах! И ноги сразу же слабеют. Смешно-то, конечно, смешно, а ничего поделать невозможно.
В конце концов она приперла Владимира к стенке (не в первый раз, и как наивно полагала, не в последний!). А он внезапно твердо, без кокетства, по мужски признал и объявил: да, это, видимо серьезно, я решил уйти.
После этого примерно год
С ним было хорошо, надежно и покойно. Даже если в ссоре. Было?!
Зачем он отправил ее в свой треклятый кабинет? Для чего усадил за собственный чертов компьютер, в котором скайп не запаролен и выбрасывает на экран всю эту подленькую переписку? «Спроси еще, во что раздета. Я разочарована, Павел Саларьев». Если бы не эта глупость, перемешанная с подлостью, Татьяна бы так и не знала про его двойную жизнь. Так бы и гадала, что с ним происходит. Но когда в загрузившемся скайпе, без пароля, высветилось его тайное нутро, это гнусное, почти Володино! кокетство… ее передернуло всю. Как будто наступила в гостиничной ванной на чужие волосы. Тем более, что Паша не Володя. От него она такого не потерпит.
До чего же противно и стыдно. Она и читать не хотела, само так вышло, удержаться не смогла. Значит, говоришь, Торинск, а из Торинска в Красноярск, и далее — прости прощай, до скорой встречи? А может, он это сделал специально? чтобы спровоцировать ее? вогнать ситуацию в кризис? чтобы вырваться из кризиса через скандал? или это бред сумасшедшего? что он хочет сказать? что он имеет в виду? ничего?
По-хорошему, ей нужно было бы сейчас уйти из дому, по черному смутному городу помчаться к любимой подруге, выплакать ей ужас жизни, поговорить — обо всем и ни о чем, в два голоса, чтобы вдруг все стало ясно и понятно. Очень грустно и очень спокойно. Но катастрофа в том, что она растеряла подруг. Конечно, есть коллеги женска пола, кукольные мастерицы, галерейщицы, фотографини, но подруги, с которой можно обо всем — часами — без утайки, не осталось. Как-то так случайно вышло, само собой. Просто с Павлом можно было говорить о чем угодно, и зачем еще какие-то отдельные подруги?
И у него, по крайней мере ей так кажется, практически нету друзей. Раньше вроде были... надо же, а как их звали, и не вспомнить. Раз в неделю Павел собирался с ними в баню, счастливый, возвращался к часу ночи, чистый и пьяный, что-то ласковое бормотал… иногда он приглашал их в гости, они торжественно звонили в дверь, вручали ей букетики занюханных гвоздик, и, не снимая грязных ботинок, топали на кухню. Один был тощенький и странненький, с козлиной плохо растущей бородкой, все время закидывал голову и тонко хохотал; другой усатый, горделивый, лет на десять старше — с видом опытного
5
Головная боль не проходила; Павел снова завалился спать. Очнулся от протяжного звонка. Неужели связь восстановили?! Спросонок устремился к телефону, сшиб по дороге стул… Но в трубке зазвучал стерильный голос ройтмановского референта.
— Михаил Ханаанович просит зайти. Вы можете к нему подняться? Нет, прямо сейчас? Хорошо.
Ройтман занимал восьмой этаж; на выходе из лифта Павла мимолетно обыскали — охранник был в белых перчатках, как фокусник в заезжем цирке.
Дверь автоматически отрылась; холл был огромный, неуютный: на полу зеленый, как бы травяной, ковер, по углам безликие диванчики.
По громкой связи Ройтман пригласил:
— Первая налево, потом по кругу третья.
Павел прошел через несколько комнат, растерянно остановился у порога.
— Здравствуйте, Михаил Ханаанович.
Ройтман сидел на ковре, как мальчик Кай во дворце у Снежной Королевы. Перед ним лежали мятые листы, на листах угадывался контур карты мира.
— Миша. Лучше просто Миша. Сколько тебе? На пять лет помладше. Не в зачет. Павел, присядь. Смотри, какая штука получается.
Саларьев присел на ковер, посмотрел. И ровным счетом ничего не понял. Какие-то крупные метки, звездочки, крестики…
— Вот видишь тут, тут, тут оранжевые пятна?
— Вижу.
— Ты историк?
— Историк.
— Скажи мне, историк, здесь евреи жить могли? Я имею в виду, до двадцатого века. Или не могли?
Павел встал и обошел листы по кругу; под ногами лежали моря, горные вершины, только не хватало облаков. Он насмешливо сказал себе: и носился, как дух, надо водою. А вслух ответил:
— Вот тут, конечно, да, а в этих, этих, этих, этих регионах нет. И здесь тоже. И здесь.
— Без никаких вариантов?
— Точно так.
— Понимаешь, вот и я так думаю. А кто же мог?
— Вообще, довольно странный ареал распространения — трудно представить оседлый народ, который так вот мечется по городам и весям. А кочевниками и не пахнет. Разве что цыганский табор…
При упоминании цыган Михаила Ханаановича перекосило.
— А в чем, собственно, дело?
— А дело, Павел, в том, что я мудак. Только никому не говори. Знаешь, что самое тошное? То, что выпить не тянет. Совсем. А в трезвой голове не умещается.
И Ройтман коротко, как на рабочем заседании, рассказал ему, что посылал в Америку соскоб, на генетический анализ, и сегодня получил желанный файл, по почте. Из американского ответа вытекало, что предки Ройтмана селились где угодно, но только не в положенных местечках. Такая, понимаешь, геногеография. Договорились; ладно; в виде исключения какой-нибудь купец первой гильдии или пробившийся в интеллигенты выкрест могли прорваться за черту оседлости. Но чтобы ни одной из линий в Палестине, а несколько — в Испании семнадцатого века… в Узбекистане, в Румынии, в Турции, в Индии… либо и в Америке бардак, либо… что либо? Ройтман просто в шоке.