Мы вернемся, Суоми! На земле Калевалы
Шрифт:
Ведь об этом — о плане, о деле — он думал даже по ночам.
Лошадь, увязая в снегу, медленно шла вперед.
Сосны лепились слева, на скалистой крутизне.
— Вот она, Советская Карелия, — громко сказал Коскинен, подбодряя Лундстрема. — И гордость звенела в его словах.
Когда он мысленно оглядывался на события последних дней, он радовался огромной, настоящей организованности всего дела, — да, это были замечательные люди, настоящие дисциплинированные коммунисты, — но тут же, рядом с этим он видел и неразбериху, суету, бестолочь, которая все время отвлекала
Холодный ветер дул прямо в лицо и кололся снежинками.
Одеяло-седло сползало уже в другую сторону. Опять надо было поправлять.
Продвигались очень медленно. Уже минут двадцать назад последний лыжник первой роты скрылся за соснами…
Через несколько минут далеко позади себя они увидели головные сани обоза.
«Так вот она какая, Карелия», — думал Лундстрем.
Он смотрел во все глаза, но не видел ничего нового, все было таким же, как и в Суоми. Он поймал себя на этой мысли и улыбнулся. Ведь он же учил географию, значит, удивляться было нечему. Природа была одна и та же.
Коскинен подглядел улыбку Лундстрема и тоже улыбнулся.
— Ну, здесь надо поставить веху, — сказал Коскинен, оборачиваясь к Лундстрему. — Я сговорился с Олави, по этим вехам он будет знать, где можно провести обоз, сани, где надо объезжать, чтобы не получилось того, что вчера, чтобы сани не провалились в воду.
Лундстрем, сломав огромную сосновую ветвь, поставил ее торчком.
Это была первая веха, сигнал обозам.
С лошади виднее была только что подернувшаяся льдом полынья. Вести сюда обоз было опасно.
Коскинен верхом отыскивал более удобный и безопасный путь.
Скоро пришлось ставить вторую веху. Иголки хвои почему-то кололись сейчас сильнее, чем обычно. Может быть, это было потому, что Лундстрем очень устал.
И они устроили так: от импровизированной подпруги протянули веревки, и Лундстрем, держась за них, стоял позади на лыжах.
Так впереди обоза ехал верхом Коскинен, выискивая дорогу, а за ним, держась за повода, Лундстрем.
— Вот Толванд, — сказал Коскинен.
Перед ними раскрылась как бы огромная ложбина, ущелье. Справа и слева подымались крутые лесистые высокие холмы, между которыми лежало замерзшее озеро.
После этого озера, через несколько километров — первое советское село, Конец Ковд-озера.
Там отдых. Там наши.
Лундстрем взглянул вперед. Противоположного берега не было видно.
Озеро растянулось на много километров. Они ступили на лед.
Арьергард шел по проложенному следу.
Было совсем ясно и прозрачно, как бывает в самые лютые морозы. Казалось, само дыхание, вырвавшись белым клубком изо рта, сразу же сворачивается от холода.
Ребята шли хорошим ходом, и все же пальцы на руках и ногах стыли.
Каллио шел рядом с Легионером и, одолеваемый усталостью, что-то ворчал себе под нос.
Легионеру очень хотелось спать.
Они шли некоторое время молча впереди арьергарда.
В облаках догорал розовый закат.
Когда я оглядываюсь
И каждую секунду надо быть наготове: за каждым кустом, на каждом повороте может быть шюцкоровец, лахтарь или бегущий из Карелии кулацкий отряд.
А ты в арьергарде, и, если зацапают тебя, открыт путь к драгоценным обозам, к женщинам с детьми, и с тыла батальон может быть захвачен врасплох.
Нас в арьергарде десяток. Нет, ничего более трудного в своей жизни не припомнить.
Но если я хочу вспомнить о самых счастливых своих днях, на память опять приходят эти бесконечные снега, эти заснеженные, тихие, нами потревоженные леса, короткий отдых у шипящих костров, морозное дыхание товарищей и радость ощущения, что весь мир наш, и мы сами свои и делаем только то, что сами хотим делать, и нет акционеров, шюцкоровцев среди нас. Товарищи! И мы выступили на помощь нашим русским и карельским товарищам.
О, этот морозный румянец на обветренных лицах!
Счастливейшие дни моей жизни, неповторимые никогда.
И теперь, когда приходится где-нибудь очень трудно, я вспоминаю эти счастливые дни и говорю себе: товарищ, тогда было еще труднее, и все-таки мы взяли верх, мы оказались на горе.
Мы идем, оберегая тыл нашего батальона.
И вдруг слышим громкое дыхание.
Легионер и Каллио останавливаются. Мы подтягиваемся к ним и видим странное зрелище.
Посреди накатанной на снегу дороги, сделанной нашими ротами, стоят совсем порожние сани — панко-реги с высоко к небу поднятыми оглоблями. Ни возчика, ни груза, и, упершись передними копытами в задок саней, стоит буланая кобыла. Она стоит, поставив свои передние копыта на сани, изо рта ее падает рваными клочьями пена, она поводит острыми ушами и испуганно смотрит по сторонам.
Она не пугается подходящих к ней людей, но и не приветствует их радостным ржанием.
Она храпит, роняя на синеватый снег желтую пену.
Ни на санях, ни около саней сбруи нет. Возчик, должно быть, забрал ее с собой.
Интересно, чем была так перепугана лошадь.
Но останавливаться и размышлять нет времени.
И арьергард уходит вперед.
У поворота дороги я оглядываюсь и вижу, что лошадь по-прежнему стоит, упираясь передними ногами в задок панко-рег.
Храп ее слышен даже за поворотом. Наверно, она замерзнет.
Ковд-озеро раскрыло перед нами свое узкое и гулкое ущелье в сумерках. Около самого спуска на лед на треноге висел чайник. Угли от сучьев уже только тлели, но вода еще была теплой.
Это обозные заботились о нас.
Здесь мы устроили привал на пятнадцать минут.
— К рассвету мы будем дома. Сумеем уже по-настоящему отдохнуть в советской деревне, — сказал Легионер. — Инари бы так же решил, — продолжал он думать вслух. — Мы и так устали идти, лишняя ночевка на морозе сил не придаст.