На арене со львами
Шрифт:
Вслед за ним (и отнюдь не случайно) показания давал щуплый негр, который все время пугливо озирался по сторонам, точно бездомная кошка над блюдечком молока.
— На уборке картошки платят по доллару в час. А фермер предложил: «Давайте-ка сделаем по-другому — и вы кое-что заработаете». Он говорит: «Я вам буду платить семьдесят пять центов за час на прожитие». Ну, ладно. «И к концу работы, говорит, вы накопите по двадцать пять центов на каждый проработанный час». Он нам говорит: «К тому времени, как вам уезжать, денег у вас будут полны карманы». Прямо так и сказал. Только за полтора дня до конца уборки что-то где-то пошло на перекос. Ну, уволили нас, и ровнехонько ничего мы не скопили. Я остался без единого цента. И пришлось мне взять взаймы у единственного человека, которого я знал в городе, у парикмахера. Я отдал ему в заклад номера от моей машины, чтоб хоть на бензин хватило.
Этот свидетель привел свою жену, крупную женщину с кожей цвета темной бронзы, с
— Я встаю в четыре, готовлю завтрак для всей семьи, а потом мы идем в поле. Когда солнце подымется высоко и станет жарко, нам положен отдых. Я тогда бегу домой за дочкой: она нам помогает, только больше восьми часов в день она работать не может. Ей всего четырнадцать сравнялось, а может, кто-нибудь где-нибудь сидит и подстерегает, какой я закон нарушила, или еще чего-нибудь придумает.
И довольно часто (причем, насколько было известно Моргану, без особых стараний) какой-нибудь корреспондент Асошиейтед Пресс отщелкивал удивительно удачные снимки. Такой вышла и фотография этой жалкой, измученной пары: на ее лице слабые следы былого возмущения, муж неловко сутулится, словно ожидая неизбежного удара, а меж этими скорбными фигурами — в первом ряду — представитель местной власти с толстенной сигарой в зубах, ощеренных в бездушной усмешке. На самом деле он и не слышал свидетеля, а просто усмехнулся какой-то остроте соседа. Но по фотографии об этом нельзя было догадаться, и на следующий день снимок этот появился на первых полосах газет по всей стране, потому что даже редакторы фотоотделов, как с неохотой признал Морган, не были настолько уж слепы, чтоб упустить эту драматическую группу, эти три лица человечества — алчность, упрямое мужество и безнадежность,— изваянные одним и тем же слепым и прихотливым скульптором.
В затхлом старинном зале продолжалось неторопливое чередование — фермер и батрак, общество и бездомный бродяга, эксплуатация и бесправие,— но драматичность нарастала и все чаще сверкали вспышки страсти и истины, и столько их было запечатлено фотокамерами или подхвачено радио и телевидением, что заседания комиссии внезапно стали настоящей сенсацией, словно новый спектакль на Бродвее. Но спектакль этот сначала привлек либералов, студентов, ученых и женщин. В длинных очередях, которые выстраивались теперь в коридоре перед дверьми тесного полуподвального зала, все чаще мелькали белые воротники церковнослужителей. А затем туда повалили все — от франтов в модных костюмах до битников. Иногда люди, которые ожидали снаружи, чтобы освободился хоть один стул, слышали взрыв аплодисментов или громкий стук председательского молотка. Гневные вопли владельца виноградников из Импэриал-Валли можно было прекрасно расслышать даже в коридоре. Адам Локлир представил доказательства, что этот человек тайно ввозил рабочих из Мексики и обращался с ними так, как будто они были его рабы. А тот заявил, что Адам украл у него конторские книги (Морган подозревал, что так оно и было).
— Отличный спектакль,— сказал однажды Моргану сенатор Джек Стайрон, когда они завтракали в столовой сената.
Стайрон славился уменьем улавливать самые слабые биения общественного пульса. Он был из тех сенаторов, которые при рассмотрении очередных ассигнований произносят громовую двухчасовую речь о неоправданной растрате общественных средств, фаворитизме и политической коррупции, а затем подают единственный голос против, прекрасно при этом зная, что утверждены эти ассигнования все равно будут, и не упуская случая под шумок исхлопотать кое-какие ассигнования на нужды собственного штата.
— Пожалуй, я дал маху,— сказал он Моргану.— Я мог бы войти в эту чертову Андерсонову комиссию, но не захотел. А теперь вот жалею — такая реклама по телевидению, и совершенно бесплатно! Но ведь он же не всерьез надумал обвинить Хинмена, а?
Интерес крупнейших газет по всей стране удвоился, утроился. Одиночество Моргана за столом для прессы кончилось, и он блаженствовал, далеко опередив запоздавших коллег, которые уже не могли сами наверстать упущенное и должны были, по освященной временем традиции, либо прибегать к измышлениям и брать нахрапом, либо просить его помощи. Требования телевидения, радио и крупных журналов настолько возросли, что Андерсон с великой неохотой пошел на то, о чем прежде не стал бы и помышлять — он пригласил Дэнни О'Коннора с Мэдисон-авеню, специалиста по связи с прессой и прочими «средствами массовой информации», как выразился О'Коннор: впервые в жизни Морган услышал это выражение именно тогда, от О'Коннора, одетого в серый костюм спортивного покроя с репсовым галстуком. Не скупясь на лесть, О'Коннор договорился с одной из местных телевизионных компаний о прямых передачах с каждого заседания — программы этой компании, длившиеся всего один час, смотрело множество домохозяек, скучающих над гладильной доской. Благодаря этому за какие-нибудь две недели лицо и голос Андерсона стали знакомыми и привычными для миллионов людей.
— Когда интервьюирует «Тайм»,— сказал Андерсон Моргану,— ощущение такое, будто улегся в постель с гремучей змеей.
Заседания продолжались день за днем — бесконечная, гнетущая череда алчных стяжателей и их жертв. И уже чудилось (как думал в то время Морган), что эти хозяева и рабы скованы одной неразрывной цепью, зависят друг от друга. И словно в постановке какого-то гениального режиссера, изо дня в день в нужный психологический момент появлялся именно тот человек, посмотреть и послушать которого приходили простые, добропорядочные люди, почему-то привлекаемые зрелищем горя, зла и страданий беспомощных жертв. То шестнадцатилетний пуэрториканец с глазами темными, как вино, без всякого выражения, словно вознося молитву давно забытым богам, рассказывал, как он потребовал невыплаченные деньги, был арестован за бродяжничество, три недели просидел без суда в тюрьме, в вонючей камере с пьянчугами, ворами и другими преступниками, которые всячески над ним издевались. То отец, белый американец, давал показания о том, как его одиннадцатилетний сын умер в мучительных судорогах, потому что роса на полях была отравлена инсектицидной аэрозолью, а мальчик, который в последний раз ел сутки назад, высосал нектар из цветка. Естественно, фермер ничем не мог этого возместить, даже если бы существовал соответствующий закон.
И вот самый достопамятный миг, когда сенатор Хант Андерсон неторопливо выпрямился во весь рост и замер над темной трибуной, едва сдерживая гнев, от которого все очертания и грани его долговязого тела словно стали более резкими. Он грозно высился над коренастым веснушчатым человеком в щегольском костюме и желтых башмаках, представлявшим фермерскую ассоциацию, которая каждый год нанимала тысячи сезонников.
— Я старался понять вас,— произнес наконец Андерсон тихим, но звучным голосом.— Мы терпеливо выслушали все, что вы говорили. Мы понимаем, вам необходимы рабочие руки, чтобы собирать урожай, который требуется всем нам. И вот вы сказали, что вам больше нечего добавить к уже сказанному. Но у меня есть что добавить: по-моему, только сегодня утром, слушая вас, я по-настоящему понял, какими черствыми, эгоистичными и слепыми могут быть люди. Нет, нет, разрешите мне кончить, вы ведь сказали все, что считали нужным, и вам добавить было нечего. Члены этой комиссии ознакомились с условиями, в которых вынуждены жить и работать такие же люди, как мы с вами, и меня потрясает, когда хороший человек вроде вас, хороший гражданин, хороший семьянин, по всей вероятности, аккуратно посещающий церковь и молящийся там богу, вдруг заявляет, что на нем не лежит никакой ответственности. По вашим словам, вы ничего не можете сделать и ничего не должны делать. Так вот, сэр, скажу вам прямо, потому что я хочу, чтобы вы, чтобы все люди в нашей стране знали это: вы и вам подобные — преступники. Ничуть не меньше, чем если бы вы ограбили банк или хладнокровно кого-нибудь пристрелили.
— Такое не часто увидишь,— сказал Дэнни О'Коннор вечером того же дня, когда они пили коктейли у Вирли, напротив старого здания сената.— То есть чтобы кто-нибудь прямо высказывал, что чувствует, а не становился в позу, не заботился о красноречии, о том, как он выглядит со стороны. Я хочу сказать, что угол съемки и освещение в этом чулане черт-те какие. Но это было естественно — одержимость, жизнь, накал страсти. Великолепные кадры. Каждой секунде цены нет.
Кэти задумчиво разглядывала бокал с мартини.
— А вам не кажется, что это было уж слишком грубо? Что кто-нибудь подумает, будто Хант запугивает фермера? Ведь так легко вызвать сочувствие к человеку, который стоит, понурясь, как побитый пес.
— Я же об этом и говорю. Вы прикидываете, остерегаетесь, а на телеэкранах это смотрелось великолепно, потому что это истинная правда.
— Да и никто его не запугивал.— Морган просматривал свои записи (Андерсон говорил так медленно, что он без труда записал всю его речь слово в слово). — Главное же, по-моему, здесь то, что средние американцы свято верят в миф, будто они всегда на стороне слабых и угнетенных, а потому никогда не сознаются даже самим себе, что они заодно с современными рабовладельцами вроде этих фермеров. По их убеждению, они куда благороднее и выше, хотя на деле просто находятся в ином положении. Но такая благородная поза их вполне устраивает, и я убежден, что все они на стороне Ханта. Нет, они не за сезонников, не за бездомных бродяг, они за рыцаря на белом коне. Они глядят, слушают, одобрительно кивают и говорят: «Задайка перцу этим сукиным детям». И мнят себя безгрешными праведниками. Но если б кто-нибудь из них выращивал фасоль, он выжимал бы все соки из своих рабочих не хуже остальных— таковы люди и такова жизнь.