На чужбине
Шрифт:
Все это, конечно, ощущал я гораздо более смутно, чем описываю сейчас. Но ощущал несомненно. Именно эта пора наложила особенно четкий отпечаток на мою сознательную жизнь. Несмотря на короткие вспышки протеста, безнадежность борьбы против революции крепко внедрилась в мое сознание. И одновременно внедрилось на многие годы другое: любование прошлым, упорное стремление уберечь "наш мир" хотя бы в самом себе, противопоставить его до конца новому торжествующему миру.
Такие настроения не были единичны.
Я не припомню товарищей, знакомых, да и вообще людей из "нашего мира", у которых февральский
Занятия в лицее возобновились. Новая власть о нас как будто забыла. Директор генерал Шильдер сам отстранился от дел. Усы его и звон шпор слишком уж отдавали старым режимом. Гвардейского генерала заменил штатский инспектор.
Экзамены. Мы переводимся в следующий класс. Что будет после — никто не знает.
Лицейские традиции не отменены. Перед выпуском "генералы" прощаются с младшими товарищами. Обходят класс за классом. Полностью соблюдается вековой церемониал. Стоим на вытяжку друг против друга. Один из "генералов" выходит из строя и произносит речь. Еще никогда такая речь не раздавалась в стенах лицея. Он говорит резко и кратко:
— Лицея больше нет. Все толки о превращении лицея в какую-то пушкинскую гимназию — оскорбительный для нас вздор. Пусть приспосабливаются другие. Мы предпочитаем не быть. Сейчас мы прощаемся не только с вами, младшие товарищи. Все мы вместе прощаемся с лицеем.
Наш курсовой председатель выступает вперед. Он приготовил обычное прощальное приветствие. Но речь старшего так его взволновала, что он не может, выговорить ни слова.
Дальше все идет по ритуалу. "Генералы" вручают нам прощальные серебряные жетоны, каждый из нас удостаивается традиционной чести: старший товарищ, от которого он получает жетон, переходит с ним на "ты". Затем мы окружаем наших "генералов" и качаем их, подбрасывая как можно выше. Громовое "ура" несется им вслед, когда они покидают класс.
Лето 1917 года. Позади революция, сокрушившая царский строй, впереди другая, которой все страшатся. Но как ни в чем не бывало мы отправляемся за границу, забирая с собой гувернантку и горничную. Едем недалеко (ведь война), в Норвегию, на морские купания.
Для отца все, что происходит, — ужас, содом. Но именно потому он крепко уверил себя, что так продолжаться не может. Как часто бывает, вся обстановка рисуется отцу словно в фокусе — в одном конкретном, хоть и незначительном случае. За несколько месяцев до революции его камердинер взломал несгораемый шкаф и похитил драгоценности. Камердинера арестовали, и сам отец дал о нем благоприятное показание, чтобы смягчить приговор суда. Но в февральские дни его освободили вместе с другими заключенными. Вот он и вернулся домой, то есть к нам, так как женат на нашей прачке. С тех пор и живет у нас. Для отца это доказательство, что "все пошло прахом".
Да, хорошо проехаться на месяц-другой за границу!
Ханкебад. Элегантный пляж. Роскошная гостиница. Вышколенная прислуга. Чистота и порядок. Никто не лущит семечек. Нет красных флагов. Нет криков, нет демонстраций. Вообще никаких политических событий. Как замечательно!
Утренний завтрак. У нас гость, тоже отдыхающий
— Теперь я никто — человек без чина и звания, можешь меня презирать!
— Но все мы в том же положении, — возражает отец.
— Совсем нет! Тебе повезло! Ведь Сенат-то не упразднен! А вот я: управлял канцелярией его величества — нет больше величества, был егермейстером — нет больше придворных, был членом Государственного совета — нет больше верхней палаты! Кто бы мог подумать, что важнее всего попасть в Сенат!..
Хохочет. Отцу тоже весело.
— Ты знаешь, — продолжает Мамантов, — я видел здешнего короля. Он шел пешком по улице, как самый простой смертный. В штатском! Это, конечно, странно на наш взгляд! Но какое почтение кругом! Очень многие кланялись, уступали дорогу. Счастливая страна! Да, кстати, я вчера получил из Петербурга письмо со стихами, кажется Мятлева. Он, ты знаешь, в полном раскаянии. Как мог бранить Александру Федоровну! Да и в самом деле, "темные силы" — это ведь пустячок в сравнении с Совдепами. Так вот слушай же, что теперь про Керенского сочинено, не то им, не то Пуришкевичем:
Правит с бритою рожей Россией растерянной Не помазанник божий, А присяжный поверенный.Не правда ли, хорошо? Но скажи, ведь так продолжаться не может?
— Не может, — решительно подтверждает отец.
Обратный путь. Пока едем через Финляндию всюду только и разговоров, что о корниловском выступлении. В наше купе заходит едущий в том же поезде старый знакомый родителей, польский адвокат Ледницкий, известный общественный деятель, кадет.
— Ну что ж, ваше превосходительство, — в шутку говорит он отцу. — Скоро снова будем под вашим начальством, И слава богу!
Но когда приезжаем в Петроград, корниловский мятеж уже ликвидирован. Дядя Михаил Иванович, любящий исторические сравнения, говорил про Корнилова: это русский Кавеньяк. Теперь, вероятно, он назидательно объявляет: Корнилов оказался неудачливым Кавеньяком.
На вокзале нас встречает другой дядя — Николай Иванович. Он нервничает:
— Корнилов свел все наши усилия насмарку. Это уже второй человек…
Спрашиваю:
— А кто первый?
— Государь, — отвечает дядя шепотом. — Ни тот, ни другой ничего не понимают в политике. Вот теперь и жди победы большевиков. Впрочем, еще посмотрим!
Не только дядя, но и отец понижает голос, когда осуждает Николая II. Почему так? Ведь нет больше царизма. Вот именно поэтому. Теперь о царе не принято говорить непочтительно в нашем кругу.
Корнилов споткнулся. "Керенщина" выдохлась. Готовились к решительной схватке. Петроград был насыщен слухами: о Савинкове, о каких-то офицерских союзах, о тайных сговорах между царскими генералами и правыми эсерами, о текинцах…