На чужбине
Шрифт:
Ведь корниловцы доводили почти до столицы! О грозных всадниках "дикой дивизии" складывались легенды.
— Совершенно не разбираются в обстановке.
— Это и хорошо!
— Прямо заявили делегатам Совдепа: "Что такое старый рэжим, новый рэжим? Мы просто режем".
— Их и пустим снова против большевиков!
Большевики не были еще у власти, а уже организовалось белое движение. Однако будущие корниловские и деникинские офицеры были на первых порах не очень уверены в себе. Как подчинить снова солдат? Как покончить с "проклятой демократией" в армии? Впрочем, раз довелось мне услышать вполне самоуверенную речь.
К нам зашел уланский
— Знаете, мне все это безобразие, в конце концов, надоело! Решил навести порядок. Выхожу на Невский. Останавливаю первого солдата: "Ты что мне чести не отдаешь, болван?" Он сразу во фронт: "Виноват, ваше высокоблагородие, большевики попутали!" — "То-то", — говорю я. А кругом уже десяток солдат стоит навытяжку. Спешат показать свое благонравие. Вот видите, обошлось даже без рукоприкладства. С этим народом надо говорить решительно!
Всем неловко. Глаза уланского офицера налиты кровью, смотрит пристально в одну точку. Когда он уходит, звоним его близким. Те тоже обеспокоены. Подтверждают, что с ним в последнее время происходит неладное.
Неделю спустя он уже был в сумасшедшем доме.
В Петрограде становилось тревожно. Меня с братом отправили к тетке, в Курскую губернию.
Имение сестры моего отца, под Белгородом, было небольшое, всего в несколько сот десятин. Главный доход давала "меловушка" — кустарный меловой завод, основанный моим дядей, графом Доррером, потомком французских эмигрантов. Это тот самый Доррер, член Государственной думы и курский губернский предводитель дворянства, которого В. И. Ленин упомянул в одной из своих статей среди наиболее черносотенных помещиков. Дядю не помню. У тетки детей не было, в Дорогобуженке меня считали будущим, хозяином, и я там познал с юных лет все преимущества помещичьей жизни.
Вот я приезжаю на "меловушку". Плутоватый приказчик подобострастно суетится, помогая мне слезть с лошади. Вызывает хорошенькую дочку и предлагает пройтись с ней по сосновой роще, пока он приготовит закуску. Старый мир в агонии, а он все видит во мне графского племянника; ему хорошо живется при тетке, которая ничего не понимает в делах; ему хочется верить, что он еще много лет будет эксплуатировать всласть белгородских парней, нанимающихся на завод. Приказчик был дельцом мелкотравчатым, предприятие он не расширял и выдавал тетке шесть-семь тысяч в год, деля с ней, очевидно, доходы пополам.
Осень была хмурая. Соседей осталось мало, так как во многих деревнях уже было неспокойно. Но я не скучал. В эти дни, когда рушился весь старый уклад, я нашел для себя времяпрепровождение покойное и занимательное, доставившее мне много приятных минут.
Как-то взобравшись на чердак старинной дорогобуженской усадьбы, я увидел ветхие ящики, покрытые густым слоем пыли. Раскрыл один: кипы бумаг, жестоко изъеденных крысами. В глаза бросилась большая восковая печать с орлом; над ней какие-то хитрые завитушки, выше — дыра. Вгляделся и узнал! Да это тот самый росчерк, который так занимал меня в коллекции отца. А вот и другой лист, до которого еще не добрались зубастые звери. На нем полностью: "Николай". Какая находка!
Это был архив господ Дорогобуженовых, когда-то владевших имением, давно забытый на чердаке. С тех пор я каждый день поднимался туда, разбирал вороха бумаг, дыша пылью и плесенью, а затем торжественно приносил в свою комнату самое ценное. Вот будет рад отец! Как обогатится его коллекция!
В самом
Читал с таким интересом, так погрузился во всю эту "толстобрюхую старину", что порой даже не успевал просматривать газеты. Они приходили с большим опозданием, и нельзя было разобрать, все ли уже "покатилось к черту" в столице или еще только катится.
Как-то наглотавшись сверх меры архивной пыли, решил проехаться на "меловушку". Опять низко кланяющийся приказчик, опять хорошенькая, дочь, которая, кстати, тоже вышивает крестом и густо краснеет от удовольствия, когда я привожу ей "самые наилучшие" духи, какие можно разыскать во всем Белгороде. В голову приходит: а может, она правнучка той самой Анфисы или Пелагеи?
Возвращаясь обратно, нагнал телегу с двумя пожилыми мужичками из нашей деревни. Увидя меня, они сняли шапки.
— А что, барин, — спросил один, — правда, будто в Питере большевики власть забрали?
— Не знаю. Кто сказал?
— В городе телеграмма получена.
Так я узнал об Октябрьской революции.
Как вдова губернского предводителя дворянства тетка моя занимала в уезде значительное положение. Ее любили, она была хлебосольна на старинный лад, многим помогала, даже содержала кое-кого и позволяла себя обкрадывать. Дом ее был вечно полон приживалов и приживалок. В происходящих событиях она ничего не понимала, а так как пока что они на ней непосредственно не отражались, жила как прежде, решительно ничего не меняя в своих привычках и даже не допуская, что их придется менять. К памяти мужа, сугубого консерватора, относилась с благоговением и во всех спорах ссылалась на его авторитет.
Тетка моя отличалась известной оригинальностью. Русская речь её была прекрасной, старомосковской. Но она почему-то считала, что лучше говорит по-английски.
А когда сердилась, у неё всегда появлялся английский акцепт. Хотя она в молодости встречала известнейших русских писателей, из русской литературы любила только Алексея Константиновича Толстого, а на ночь всегда читала английские романы, где не в пример нашим, а особливо французским, все оканчивается счастливым браком. Чудачества у нее было немало. С гувернанткой-француженкой она упорна говорила по-русски, зато озадачивала викарного архиерея французскими фразами, причем каждый раз поправлялась так:
— Ах, простите, владыко! Ведь я же дура из дур! Опять забыла, что вы не понимаете…
Такое суждение о своем уме она вообще высказывала довольно часто, а слово "дура" произносила как-то мягко, на иностранный лад. Раз произошел небольшой конфуз. Простодушная монашка, пришедшая за "даянием", почтительно заметила ей в ответ;
— Ну что же, ваше сиятельство, не горюйте, господь не всякого наделил умом!
Ходила моя тетка по саду и по своим апартаментам с целой сворой черных стриженых пуделей, престарелых и несчистоплотных, которых кормила на убой и не позволяла никому обижать.