На чужбине
Шрифт:
Никто не сшиб с головы. Обошлось!..
Весь этот период до лета 1918 года, когда буря окончательно ворвалась в нашу жизнь, был как бы периодом иллюзий. Новая власть еще строилась. На первые вспышки белого террора она еще не отвечала красным террором. Мы могли играть комедию перед самими собою и воображать, что, внешне не приспособляясь к событиям, мы отгораживаемся от них.
Что же думали старшие, мой отец, мой дядя Николай Иванович, мой другой дядя, Тимрот?
Еще год тому назад все трое были гофмейстерами высочайшего двора и сенаторами Российской империи, еще год тому назад все трое корили царя и царицу за безрассудство, за политику, губящую весь строй… По, хоть и очень
Все трое — люди с широким образованием, все трое занимали должности, связанные с управлением страной, все трое тщательно следили за международной политикой, все трое читали Кантову "Критику чистого разума", все трое любили судить о Бисмарке, Витте или Клемансо, но ни один из них не читал ни одной работы Ленина и ни разу не задумался над программой коммунистов.
Для всех троих революция — это бунт черни, не более, шаг назад в истории России, смутное время, за которым придут спасительные Минин и Пожарский. Для всех троих старый режим оправдал себя; только он мог бы обеспечить России великодержавное процветание, но вот разные интеллигенты, сущие политические Хлестаковы, люди без прошлого, без традиций, разбудили чернь, вызвали духа и не сумели его заклясть. Большевизм для всех троих — абсолютное зло, а потому рассуждать о нем, изучать его кажется им ниже собственного достоинства. Помыслы всех троих обращены к прошлому, они зачитываются мемуарами, толкуют о реформах Александра II, о первой или второй Думе и весь яд своей словесной полемики направляют против тех, кто в былые годы ставил правительству палки в колеса — рабочим вопросом или требованием ответственного министерства. А так как нападешь особенно рьяно на близких, то жертвой всех троих в первую очередь становится уехавший из столицы, но вечно присутствующий в их разговорах дядя Михаил Иванович.
Но для того большевизм тоже абсолютное зло. И хоть он и читал Ленина (в этом, пожалуй, главное его отличие от брата и обоих шуринов), тоже предпочитает не думать о действительности, расточая свои профессорские громы против заядлых консерваторов, которые из года в год мешали таким людям, как он, "довести народ до полной политической зрелости", то есть до буржуазного парламентаризма, — и, окопавшись в Киеве, с горя объявляет себя… украинским сепаратистом.
Глава 6
В грозные дни
Конец весны и начало лета 1918 года… К этому времени у нас перевелись деньги: доходов давно уже не было, а от банковских текущих счетов остались в нашем распоряжении одни чековые книжки. Начались распродажи художественных собраний, и тотчас, как грибы после дождя, чуть ли не на всех главных улицах Петрограда появились частные комиссионные магазины, всевозможные "пококо" (посреднические комиссионные конторы), как их тогда называли. Вместе с группой друзей мои родители тоже открыли такой магазин: "Караван" — на Караванной, ныне улице Толмачева.
В "Караване" я просиживал часы, любуясь и наблюдая.
Вот приносят ящик с фарфором из богатейшего собрания баронессы Мейендорф. Фигурки Императорского завода, гарднеровские, поповские: стройные водоноши в лазоревых сарафанах, сбитенщики, крепостные "Психеи", пузатые кучера; чашки, тарелки с затейливыми узорами, амурами, усатыми генералами или видами царских дворцов. Исчезнувший быт! Мне приятно смотреть на эти вещицы, приятно держать их в руках. Нет больше настоящего, которое "не мое", которого, я не знаю… есть только романтика прошлого.
С ранней юности меня привлекали изобразительные искусства. Я видел знаменитейшие галереи Европы, увлекался творениями великих мастеров и помышлял иногда о карьере искусствоведа. Теперь, когда рухнули вехи, намечавшие мне жизненный путь, эти помыслы принимают более серьезный
В "Караван" заходят известные знатоки, коллекционеры, всю жизнь прожившие среди красивых вещей. Как интересно их слушать! Склонившись над старинной картиной, пытаются определить авторство, долго разглядывая в лупу каждую деталь. Опять улетучивается из сознания прочитанное в газете: белогвардейцы продвинулись, белогвардейцы отбиты, немцы там, там-то идут бои, в городе холера, снова арестовано столько-то спекулянтов.
Спекулянты — лучшие клиенты "Каравана". Приходят в магазин вместе со специально нанятым знатоком. Мало смотрят на вещи, смотрят на знатока. Что он выберет, то и берут. Им важно скорее обратить в абсолютные ценности быстро нажитые керенки. И тут же между собой продолжают деловой разговор!
— Вагон риса? Дайте мне платину! А ваш рис — пара пустяков.
— И что значит пара, когда вы сами мне обещали целых триста пар сапог?
Многие сокровища проходят через "Караван". Вот я просматриваю уникальное собрание цветных гравюр XVIII столетия. Но на другой день их уже нет. Зашел иностранец и купил все. Иностранцы соперничают со спекулянтами. Но у них другой тон, другой подход, они менее крикливы и более самоуверенны. Я чувствую в них острую жажду наживы, окрашенную особой страстью: захватить побольше русских сокровищ!
Иностранцы считают нужным выражать нам сочувствие. Ругают новую власть и русский народ. Быть может, полагают, что нам это должно быть приятно, а еще вероятнее — не задумываются над нашими переживаниями, так как среди нас чувствуют себя начальством. В их речах проскальзывает высокомерие, которое меня раздражает. Высокомерие по отношению к России, по отношению к нам самим. И мы терпим это. Более того, в нашем кругу низкопоклонствуют перед всеми этими господами; столь же почтительно, как с самими Романовыми в прошлом году, разговаривают с немцами из консульства на Морской, у которого вид, будто он в покоренной стране, с бывшим приказчиком английского магазина на Невском, с французским буржуа-краснобаем, неизменно, объявляющим, что русские должны пенять на себя, раз "изменили союзникам".
Бывают минуты, когда меня подмывает обругать всех их крепким словом. Высказываю такое желание старшему товарищу; его родители в восторге, что их десять тысяч десятин заняты сейчас солдатами кайзера, и сам он подчас импонирует мне полным отсутствием идеологических сомнений. Этот молодой человек обстоятельно объясняет, что мой порыв свидетельствует о политической незрелости. Политика требует острого чувства реальности. Иностранцы — все равно немцы это, англичане или японцы — единственная сила, которая может спасти нас и вновь водворить в "законных правах". Значит, мы должны помогать им, даже если они желают расчленить Россию. Важнее всего свергнуть большевиков, а там видно будет!
Говорит все это как-то бесстрастно, словно повторяет заученный урок, причем лицо его сразу темнеет, становится деревянным. Такой урок он заучил тогда на всю жизнь. Как бы влез раз и навсегда в герметическую жестянку и законсервировался на вечное прислуживание иностранцам.
В деятельность свою он меня мало посвящает, считая слишком молодым и "неустойчивым". Но мне случается иногда наблюдать ее, так сказать, одним глазом.
Как-то мы вместе собирались в театр, и он мне назначил свидание в небольшом холле, на втором этаже Европейской гостиницы. Я спутал время и пришел на час раньше. Народу было много. Во всех углах шли вполголоса какие-то совещания. Мой приятель сидел на диване, слушая с крайне почтительным, даже подобострастным выражением хмурого дядю ясно выраженного англосаксонского типа. Я удалился. А когда вернулся, застал его беседующим уже с другим лицом, по виду офицером, которого, как мне показалось, он в свою очередь обдавал начальническим холодом.
Английский язык с У. С. Моэмом. Театр
Научно-образовательная:
языкознание
рейтинг книги
