На дне Одессы
Шрифт:
Сидевший до сих пор смирно на коленях у Симы Огонь артельщик соскочил вдруг и заорал, крепко бия себя в грудь кулаком:
— Я — индивидуум!
— Ну так что, если ты индивидуум?! — спросил его сонно Вун-Чхи.
— Как что? — заорал громче артельщик. — Стало быть, я — личность! А личность имеет право на существование!
— Совершенно верно! — согласился Вун-Чхи. — Ну и существуй себе на здоровье! Черт с тобой!
Артельщик умолк и тупо посмотрел на него осовелыми глазами.
Сима взяла его под руку и потащила в коридор.
— Постой! — стал упираться артельщик. — Я хочу сказать что-то ему!.. Я не индивидуум, а червячок!.. Червячок и больше ничего… Так сказать, прах!..
— Свинья! — напутствовал его Вун-Чхи и слегка задремал.
— Как бы выбраться отсюда? — спросила вдруг Надежда Николаевна Вун-Чхи.
Вун-Чхи открыл
— Очень просто… Поищи себе квартиру… Мало квартир в городе?
— Не то… Ты не понял меня. Ты спишь?
— Нет, не сплю. — Вун-Чхи поднял на нее свои отяжелевшие от нескольких бессонных ночей глаза. — А что?
— Я спрашиваю, как выбраться из этой грязи? Как очиститься?
— Трудненько…
— Ах, если бы можно было умереть и возродиться, — проговорила с отчаянием в голосе Надежда Николаевна, — и, возродившись, зажить новой, хорошей жизнью, среди природы, подальше от людей.
— Если бы можно, — повторил, как эхо, Вун-Чхи, и лицо его сделалось безнадежно грустным.
Надежда Николаевна посмотрела на него продолжительным, любовным, материнским взглядом, стремительно вдруг обхватила его голову и проговорила, задыхаясь:
— Знаешь? Мне себя не так жаль, как тебя.
— Чего? — усмехнулся он.
— У тебя такое нежное, доброе сердце, ты так глубоко чувствуешь, ты так понимаешь чужое горе, чужие страдания. И ты даровитый. Из тебя получился бы прекрасный поэт, музыкант, художник, артист, все, что угодно. Зачем ты пьешь? Брось! Ну, прошу тебя. Родной, славный!
Голос у нее прервался, и она покрыла поцелуями его голову и руки.
— Что ты?.. Не надо… Оставь…
Он легонько высвободил свою голову из ее рук и печально заговорил:
— Бросить пить… Да разве я могу? Я — алкоголик. Алко-голик.
Он переменил позу и повернул к ней лицо. Лицо его было искажено мукой.
— Знаешь? — продолжал он после длинной паузы. — Я всосал алкоголь с молоком матери. Да, да. Она отравила меня. Но я не виню ее. Отец — вот кто виноват. Вот кто мой убийца. Как я ненавидел его! Он разбил жизнь матери, мою, всей семьи. Она была такая юная, нежная, красивая, когда он женился на ней. У меня есть ее фотографическая карточка. А он — жестокий, настоящий тип Достоевского, деспот, мучитель, при этом мелочный, грубый. Одним словом, полнейшее ничтожество. Он женился на ней не по любви, а исключительно для того, чтобы в доме была хозяйка или, вернее, экономка, которая следила бы, чтобы служанки не разворовывали чай, сахар и крупу, и чтобы иметь постоянную самку. Он тиранил ее за каждую израсходованную копейку, бранил, попрекал, не пускал на улицу, ревновал к каждому, сделал из нее затворницу. Она с горя запила. Мне потом рассказывали близкие, как она тайно от всех посылала за водкой, запиралась у себя в спальне и напивалась до бесчувствия. Я родился после того как она запила. Кормилиц в доме у нас в заводе не было. "Всякая порядочная мать должна сама кормить своего ребенка", — говорил отец. И она кормила меня и брата Костю… Ты моего брата не знаешь? Он сейчас в карантине. Ах, какой он страшный! Оборванный! Знаешь, что он делает? Он ворует вместе с профессиональными кодыками (ворами). Вчера я проезжал по Приморской улице, а он стоит у пакгауза, жалкий такой, промерзший весь, борода и усы у него в сосульках, и уголь с проезжающих телег стреляет (тащит). У него белая горячка, и два раза он сидел в желтом доме… Я тоже там буду…
Вун-Чхи перевел дыхание, остановился и отер со лба холодный пот.
— Что ты говоришь? Господь с тобою, — проговорила дрогнувшим голосом Надежда Николаевна и опять прильнула к его курчавой голове губами.
У нее закипали слезы. Отдохнув, Вун-Чхи продолжал:
— Я страшно любил свою мать. Когда мне было десять лет, она рассказывала мне такие хорошие сказки. О добрых феях, о снегурочке, о Нал и Дамаянти. И вот рассказывает она, рассказывает так спокойно, гладко, голубые глаза ее горят, как лампадки, и вдруг она разрыдается, как дитя. Я рыдаю тоже… Тяжело было жить ей. Отец все соки высасывал у нее. Он постоянно говорил, что, по закону, муж властелин и господин, а жена — слуга покорная мужа. Когда я вырос, я воевал с ним. Я держал всегда сторону матери. И однажды, когда он, как волк, грыз ее и она заливалась слезами, я схватил со стола нож и крикнул истерически: "Если не перестанете, зарежу вас". Он побледнел и оставил ее. Но он не исправился. Он остался прежним тираном. Не раз я хотел вырвать ее из его рук. Я говорил
Коснувшись тети, Вун-Чхи забыл о матери, брате, отце и хохотал теперь от души. Надежда Николаевна ничуть не удивилась такому быстрому переходу от слез к смеху. Она знала давно его характер.
Она тоже невольно захохотала, ударила его рукой по лбу и пожурила:
— Ах ты, шалун.
Вун-Чхи перестал хохотать, сделался серьезным и спросил:
— Не напоминаю ли я тебе Вертера? Посмотри, какая у меня поза. Я у твоих ног. Вертер, умирающий у ног Шарлотты. Хочешь, я пущу себе пулю в лоб?
Вун-Чхи порылся в боковом кармане и достал тяжелый, новенький револьвер.
— Господь с тобой! — воскликнула Надежда Николаевна и схватила его за руку.
Вун-Чхи засмеялся неприятным смехом, спрятал револьвер и сказал:
— Будет еще время…
— Может быть, прочитаешь что-нибудь? — спросила Надежда Николаевна. Вопрос ее был услышан Сашей, и та громко сказала ему:
— В самом деле, прочитай что-нибудь.
— Да, да, прочитай, пожалуйста! — послышалось со всех сторон.
Сонливое выражение исчезло с лиц девушек. Они повеселели и гурьбой подошли к Вун-Чхи. Вун-Чхи посмотрел на всех, усмехнулся, медленно и не говоря ни слова поднялся, расстегнул пиджак, пошел на середину зала и оперся о спинку стула обеими руками.
— Ты что читать будешь? — спросила Надежда Николаевна.
— Читай "Портной", — сказала Матросский Свисток. — Очень чувствительное стихотворение.
— "Христос молился, пот кровавый…" прочитай, — предложила Тоска.
— Или "У парадного подъезда", — вставила Саша.
— Я прочитаю "О лесных пожарах" Пушкарева, — сказал Вун-Чхи после некоторого раздумья. — Внимание.
Все притихли.
Вун-Чхи сильнее оперся о спинку стула, оглянул всех и начал:
Все горит… Все леса охватило огнем,
Вся окрестность закутана дымом,
Тускло солнце, в чаду нестерпимом —
Ходит красным, кровавым пятном.
И всю ночь, точно знаменья ясные,
Точно вестники близкой борьбы,