На краю света. Подписаренок
Шрифт:
Слушал он меня, слушал, а потом и говорит: «Без веры, матушка, не вылечишься. Без веры, — говорит, — никакие порошки, никакие снадобья не помогут». Потом подумал, подумал да и присоветовал: «Ты, — говорит, — завтра с утра запрягай телегу и вези его в тайгу. Тайга-то у вас ведь рядом. Найди там хорошую осину, вели своему Денису поклониться ей несколько раз земным поклоном и попросить ее:
Осина, осина! Возьми мою трясину! Дай мне леготу!А
Подивилась я на это, поблагодарила старичка, принесла ему кринку молока и пошла домой. Прихожу, рассказываю обо всем Денису. А он подумал, подумал да и говорит: «Нынче весной, перед пасхой, мы в Шерегеше дрова рубили, так приметил я там одну осинку. Уж больно она мне понравилась. Кругом березник был. Густой такой. А она, понимаешь, растет на таком пустырьке, на самой середине, стройная, как божья свеча. И так мне стало жалко рубить ее. Пусть, думаю, растет себе деревцо. Никому не мешает ведь. Вези меня завтра к ней. Может, она мою трясину и возьмет».
На другой день с утра управилась я по хозяйству, запрягла коня, уложила своего Дениса на телегу, и поехали мы помаленьку в Шерегеш. Приехали на устье Мохнатенького. Выпрягла я здесь своего Гнедка, посадила на него Дениса и повезла его вверх по родничку, прямо к их вырубке.
Приехали на место. Вижу — дивствительно стоит посередине осинка, молодая такая, стройная да высокая. И лист у нее, хоть и нет ветра, а все время как бы трепещет. Вроде чему-то радуется деревцо и как бы играет листьями от этой своей радости. Увидел мой Денис эту осинку, и аж слезы у него навернулись. Подошел к ней, снял шапку и спрашивает: «Узнаешь ли ты, — говорит, — меня, осинка-лесинка?» Смотрел, смотрел на нее. А потом упал перед ней на колени, кланяется ей земным поклоном и все просит ее: «Осина, осина! Возьми мою трясину! Дай мне леготу!» Просит ее, а сам все кланяется ей. Раз тридцать поклонился, совсем ослаб. В пот его бросило. Ну, думаю, начнет его сейчас опять трясти. Не извелся бы мужик. А он меня просит: «Под осину, — говорит, — под осину скорей меня клади. Это болезнь из меня выходит. Да не забудь ее моим новым кушаком опоясать, осинку-то».
Уложила я его на войлок под эту осинку, накрыла шубой. Повязала осинку новым кушаком. Села рядом да и сама начинаю ее просить: «Осинка, — говорю, — лесинка! Возьми его трясоту! Дай ему леготу!» Прошу это осинку, а сама плачу. Неужели, думаю, опять мне и на пашне, и на покосе придется одной горе мыкать.
А Денис мой, гляжу, тем временем уснул. Спит себе под своей осинкой. Без малого до обеда проспал. Потом проснулся и сразу есть попросил. Поели мы с ним под этой осинкой и отправились помаленьку домой. И что бы вы думали? Обратно мой Денис уж на телеге лежать не хочет. Повеселел. Вожжи взял в руки. Гнедка понукает.
Дома напоила я его чаем с дубровником. Он у меня всю ночь и проспал как мертвый. А через неделю и совсем оклемался. После петрова дня на покос поехали. И нынче, слава богу, держится. Вот как оно бывает.
— Вот тебе и бродяжка.
— Разные среди них попадаются.
—
— И встретите. Мало ли их проходит летом. Так один за одним и идут. Непременно встретите, — стала уверять тетку Софью Акулина Елисеевна.
— А может, от батки от этой поправится. Все-таки легче ему стало, — сказала Варвара Абакурова.
— Дай-то бог. Может, и от батки встанет на ноги, — произнес зять Архипа Степан. — Тут ведь только узнать, что к чему, — и дело пойдет на лад. Вон Афоня-цыган все время детской мочой лечится. Уж как его бьют за воровство за это. Приедет со своего промысла — кровью харкает. И сразу начинает пить мочу. Цыганят у него много. Так что лекарства этого хватает. Вот и пользуется. Попьет месяца два, глядишь, и опять на свой промысел едет.
— Кому что. Тебе хлеб пахать, Трошке Плясунку в тайге белковать, а ему, значит, воровать, — глубокомысленно заключил дядя Илья. — Уж такая планида человеку вышла.
— А я, мужики, так думаю, — вступил в разговор Ехрем Кожуховский. — Батка баткой, раз она дает ему облегченье. Но все-таки без хорошего человека тут не обойтись.
— Вот и я говорю — знающего человека искать надо, — снова стала советовать Акулина Обеднина.
— А что его искать-то, — поддержал Акулину Ехрем Кожуховский. — Когда еще он заявится, знающий человек-то. А может, и совсем не заявится. Гарасима надо просить. Он и батку эту присоветовал, он и слово от всяких болезней знает.
— Да, по этой части Гарасим соображает. Ничего не скажешь, — вставил свое замечание дядя Илья.
— От бродяжек от этих все перенимает, — снова заговорил Ехрем Кожуховский. — Мы-то их чураемся, а чего чураемся — и сами не знаем. А Гарасим, как ни посмотришь, все с ними. То с одним, то с другим. Не зря он обхаживает их. Так что ты, Софья, непременно попроси его насчет этого дела. Выставь уж ему, так и быть, бутылку. На такое дело не жалко. Может, и в самом деле поможет человек.
Тут все стали жалеть о том, что дядя Гарасим пьяница. Если бы не эта беда — человеку цены не было бы.
Действительно, вся жизнь дяди Гарасима проходит по пьяной полосе. Полоса пьяная тянется у него обычно очень долго и с большим трудом переходит в полосу трезвую. А полоса трезвая длится почему-то недолго и быстренько сменяется снова полосой пьяной.
Жизнь дяди Гарасима, когда она входит в полосу пьяную, становится очень незавидной. Семья выгоняет его в это время из дома, и он живет вроде приживальщика то у родни, то у соседей. Чтобы заработать себе на выпивку, он берется тогда за какое-нибудь рукомесло — бьет шерсть, выделывает овчины, пасет скота.
Когда же жизнь дяди Гарасима вступает в полосу трезвую, тогда она проходит в домашних трудах и заботах. В такое время он обычно возвращается в семью и становится настоящим хозяином. Внешнее обличье дяди Гарасима становится в это время благопристойным. Небольшой, тощенький, с великопостным выражением, с длинными, гладко причесанными волосами, перевязанными веревочкой, с жиденькой бороденкой, в длинной холщовой рубахе, дядя Гарасим очень походит в это время на одного из святителей, нарисованных у нас на иконах.