На небесном дне
Шрифт:
влезать в онегинский размер:
глядит в литературу сплетня,
а сам ты – в Дельвиги, мон шер?
И посему продолжу. Значит,
на кухне Альхен водку пил —
он был командовать назначен
правофланговым левых сил
с названьем бравым «Комсомолец»…
Как жалко, что Давид Самойлыч
не мог свалить свой тяжкий груз
и лишь звонил сюда – мы б рады! —
«из поздней пушкинской плеяды»!
Мы без того
«Друзья! Прекрасен наш союз…»
3
Это было лучшее, лучшее.
Это было во всяком случае:
каждый третий московский дом,
принимавший в себя не всякого
только тех, кто читал Булгакова
синий или коричневый том, —
открывался одним ключом.
На застойном такси податливом
наносить визиты приятелям
по ночам – образ жизни той,
что твоей уже побывала
и, как женщина, предстояла,
искушая в ночи пустой
не умом и не чистотой.
И в года дележа повального —
«долга интернационального» —
мы во всех углах во главу
меж гитарой и тарой ставили —
непричастность – и тем отстаивали
наше право на трын-траву,
общий трёп и свою Москву.
Наш состав был резервным, милые,
потому как мы люди мирные:
не элита, не диссида,
не затейники соцтруда.
На запасном пути состав стоял,
зарастая травой и здравствуя,
и казалось – что навсегда…
4
А ты, продвинутый провинциал,
слова спрягал, науки проницал —
тестировал Москву на эти темы.
За то, что был открыт самим Ю. Щ.
(в то время Юркой), сладко трепеща,
взирал на жизнь доставшейся богемы.
Не всё понравилось. Но, боже мой,
как не хотелось в свой Заводск, домой! —
на обожанье к бабам, слобожанам…
и в коготки губернского ГБ,
которое и так уже в тебе
подозревало сходство с партизаном
и паразитом… Ты для этих мест
знал слишком много. И, входя в подъезд,
не зря, конечно, мельком озирался…
И телефон развинчивал не раз…
И рукописи жёг… Где б ты сейчас,
останься там, с Орфеем состязался?
В Москву! В Москву! – ты годы положил,
не пожалел ни времени, ни сил,
склоняя златоглавую старушку
к сожительству. И все-таки она
уберегла от койки у окна.
Хотя сама похожа на психушку.
Но
ты обретал всегда – конечно, тут:
в Очакове, провинции столичной,
от станции кварталах в четырёх,
в трёх стойбищах невинных выпивох,
в берлоге неопределенно-личной.
И там глоток свободы был, и там
дымы душили небо, по путям
составы сизым инеем пылили
и стёклами звенели в кухне той,
что вкупе с комнатёнкой холостой
мы «Крейсером», сподобясь, окрестили.
Здесь было всё. Раздолбанный диван —
тебя он ждал, хоть болен ты, хоть пьян,
хоть там уже обосновался кто-то.
Подполье было, и бутылки в нём —
их можно обменять на пиво днём
(лишь по утрам брала тебя дремота).
А ночи напролёт – пиры, друзья
и разговор, что прерывать нельзя,
тот разговор, клубящийся похмельем,
сродни любви и роскоши
общения – ни ты, ни наш топтун в плаще —
таких богатств мы нынче не имеем.
На ветер бросили, в пустой эфир,
сыграли в ящики чужих квартир…
Теперь бы хоть собраться – да куда там!
У Толика опять надутый вид.
По Сан-Франциско Загал шестерит.
Пошёл Ю. Щ. народным депутатом.
И Пашка, похмелившись, в кресло влез.
А что до Альхена… Ну хватит! Если есть
читатель – у него друзья другие,
к тому же Альхен, вождь румяный наш,
никак не вписывается в пейзаж…
Но странною бывает ностальгия!
То человека вспомнишь не того,
то времена – ещё странней того —
с тоской щемящей. Потому, конечно,
что с юностью повязаны твоей…
А времена – хоть не было подлей —
размеренно текли и безмятежно.
Страна пила. Но, выпивши, спала.
Порой рыгала – тоже не со зла —
когда в Москве закуской разживалась.
А ты по ней гулял, куда хотел,
и, что ни лето, на югах потел,
к её груди обильной прижимаясь.
И в Коктебеле или Судаке
строчил стишки, валяясь на песке,
и знал, что их прочесть необходимо
и Павлу, и Андрею… Не салон,
а круг друзей свой диктовал закон.
Да что там! – не забыть тебе времён
Очакова и покоренья Крыма…
5