На ножах
Шрифт:
– Тетя больна! – воскликнула Лариса.
– А вы этого и не знали.
– Нет, не знала.
– Удивительно! А вы разве у генеральши не бываете?
– Да; я… как-то давно… сижу дома.
– Ага! Впрочем, это до меня не касается, а по предмету вашего посольства скажу вам свой совет, что никакие провожатые зам не нужны, а возьмите-ка хорошую троечку, да и катните к мужу.
– Да, конечно, но… одной скучно, дядя.
– Одной… к мужу… скучно!..
Майор шаркнул ногой, поклонился и проговорил:
– Благодарю-с, не ожидал.
Он приставил ко
– Молоденькой, хорошенькой дамочке одной к мужу ехать скучно… Прекрасно-с! А при третьем лице, при провожатом вроде старухи-тетки, вам будет веселей… Нет, нет, именно: благодарю, не ожидал. Мне это напоминает Поль-де-Коковскую няньку, охранительницу невинности, или мадемуазель Жиро…
– Дядя! – воскликнула Лариса, с желанием остановить майора от дальнейших сравнений.
– Чего-с?
– Как вы говорите?
– А как еще с вами надо говорить? Вы чудиха и больше ничего; вас надо бы как непоседливую курицу взбрызнуть водой, да жигучею крапивкой пострекать.
– Вы циник.
– И что же такое? я этим горжусь. Зато у меня нет никаких потаенных безнравственных мыслей и поступков: я не растлеваю ничем моей головы и знаете, что я вам скажу, мое милое дитя: я против вас гораздо целомудреннее, даже я пред вами сама скромность и добродетель.
– Дядя! Вы, кажется, не думаете, что вы говорите.
– Нет, я думаю-с, и по самому зрелому размышлению не верю в вашу добродетель. Тсс… тсс… тсс!.. позвольте мне договорить. Я всегда имел большое доверие к женщинам простого, естественного взгляда на жизнь и никогда в этом не каялся. Брехливая собачка чаше всего только полает, а молчаливая тяпнет там, где и сама не думает; а вы ведь весь свой век все отмалчиваетесь и до сих пор вот тупите глазки, точно находитесь в том возрасте, когда верят, что детей нянька в фартучке приносит.
Лара молчала.
– Это прескверно-с, – продолжал майор, – и если бы вы, выходя замуж, спросили старика-дядю, как вам счастливее жить с мужем, то я, по моей цинической философии, научил бы вас этому вернее всякой мадам Жанлис. Я бы вам сказал: не надейтесь, дитя мое, на свой ум, потому что, хоть это для вас, может быть, покажется и обидным, но я, оставаясь верным самому себе, имею очень невысокое мнение о женском уме вообще и о вашем в особенности.
– Дядя! Да что же это наконец такое?
– Не сердитесь-с, не сердитесь.
– Но вы уже говорите мне невыносимые дерзости.
– Я говорю вам только правду, сущую правду, которую подлец не скажет. Подлец будет вам напевать, что вы красавица и умница, что у вас во лбу звезда, а под косой месяц, а я вам говорю: вы не умны, да-с; и вы сделали одну ошибку, став не из-за чего в холодные и натянутые отношения к вашему мужу, которого я признаю большим чудаком, но прекрасным человеком, а теперь делаете другую, когда продолжаете эту бескровную войну не тем оружием, которым способны наилучше владеть ваши войска. Извините меня, что я вам скажу: вы не должны ни о чем думать. Да-с, положительно так! Ум… ум не всем дается-с, и это штука, сударыня моя, довольно серьезная; это орудие, которым нужно владеть
– Да; но я клянусь, что едва ли какая-нибудь красивая женщина слыхала такие странные комплименты своей красоте.
– Ну, вот видите ли: я веду серьезный разговор, а вы называете мои слова то дерзостями, то комплиментами, тогда как я не говорю ни того, ни другого, а просто проповедую вам великую вселенскую правду, которая заключается в том, что когда красивая женщина не хочет сделать своей красоты источником привязанности избранного человека, а расплывается в неведомо каких соображениях, то она не любит ни этого человека, ни самое себя, то есть она, попросту говоря, дура.
– Тсс!.. полно ты, полно грубиянить, – остановил его Евангел.
– А что ж, разве я не прав! Красота – сила, и такая здоровенная, что с нею силы, гораздо ее совершеннейшие, часто не справятся.
Евангел молчал и созерцал тоже молчавшую и морщившую свой белый лоб Ларису, а Форов, скрутив и раскурив новую папиросу, продолжал:
– Поверьте мне, прекрасная племянница, что тысячи и тысячи самых достойнейших женщин не раз втайне завидуют легкости, с которою красавицам дается овладевать привязанностями самых серьезных и честных людей. Что там ни говорите, женщин добродетельных люди уважают, а красивых – любят. Это очень несправедливо, но что делать, когда это всегда уж так было, есть и будет! Вон еще в библейской древности Иаков Лию не любил, а Рахиль любил, а я Рахиль не уважаю.
– Ты этого не смеешь, – прошептал Евангел.
– Нет, очень смею: она, как все красавицы, была и своенравна, и не умна.
– Ты этого не знаешь.
– Напротив, знаю, а это вы, батюшка, по своему иезуитству изволите это отрицать.
– Ты врешь.
– Прекрасно! Значит, вы одобряете, как она мужа в наем отдавала?
Евангел махнул молча рукой.
– Ага! – продолжал Форов, – и все красавицы таковы, и потому-то справедливая природа так и разделяет, что одним дает красоту, а другим – ум и добродетель.
– Дядя, но ведь это уже в самом деле… по крайней мере резкость: вы во второй раз называете меня дурой.
– Да, ты постоянно резок; даже уж очень резок, – вмешался Евангел и пояснил мягко, что хотя замеченный Форовым раздел действительно как будто существует, но в этом виновата не природа, для которой нет оснований обделять прекрасное тело добрыми свойствами, а виноваты в том люди, потому что они красавицам больше прощают, больше льстятся и тем кружат им головы и портят сердца, делают их своенравными, заносчивыми, и тогда уж плохо тем, кому придется с такою женщиной жить.