На острове Буяне
Шрифт:
Но, посматривая в сторону грейдера, Зуй думал о чём-то ещё. Он уже снова сидел на бревне, и посвистывал от скуки, и томился в непонятной, ленивой тревоге.
Длинный хотел что-то сказать, закашлялся ещё надсадней. Однако вспышка его уже прошла, она сменилась подавленностью. Старик тоже озабоченно поглядывал в сторону дороги:
– …Ты бы, правда, проверил, Степан. Может, он там, у сосны, топчется. Затягивается дело… Ступай. Утихнешь заодно.
Длинный кивнул и ответил глухо:
– Пойду, гляну, – однако медлил. – А вы тут… Зуй, слышишь? Мокрое начало… Нельзя нам… того, кто под руку подвернулся.
–
Он ещё посмеялся, поднося и уводя тлеющий прут от Кеши, – так, что тот попусту тыкался и тыкался сигаретой в пустое пространство.
– Я, вообще-то, могу ничего не сказать. Не привлекать, по ходу жизни, правоохранительные органы, – заискивая, предложил Кеша парню и принял от него дымящийся прут уже без помех. – Только деньги мои тогда желательно… обратно получить. На попутку. А паспорт… Ладно. Я новый выпишу! Через месяц. Всё равно этот со штампом. Бракованный! Такой жирный штамп мне впиндюрили, что никакой хлоркой…
– Зуй, хрусты отдай ему, чтоб не базлал пока, – небрежно согласился старик. – Отдай, если хочешь. Нам чужого не надо… Степан! Всё тихо, ступай…
Кеша торопливо закивал. А парень, недовольно крякнув, полез в карман.
– Счастливый ты, Капустин… – ворчал он, однако ни денег, ни паспорта не вынимал. – Все за тебя заступаются. Особенно я. Ладно. Живи пока. Навязался ты на мою голову… Тебе чего в автобусе-то не сиделось, корифан? К нам-то зачем ты выскочил? Колобок? Дурья башка.
– Я… нарисовался! Я целиком на вашей стороне! – засуетился Кеша. – Я готов помогать. Потом! Из внешнего мира! По ходу жизни, так сказать. Всегда!.. Скажите ему! Как старший! Он не отдаёт…
– Глохни, гнида. Сиди теперь и молчи, – рявкнул на него старик.
Он хмуро глядел, как длинный, ступая по старым Кешиным следам, поднимается в гору меж молодых, частых ёлок. На самом выходе из лощины Кормачов свернул направо и скрылся за ветвями.
Кеша всё крутил головой, пытаясь понять, на кого ему теперь рассчитывать. Подумав, он вытащил изо рта дымящийся окурок и протянул его старику:
– Пожалуйста… Докуривайте. Я отдать могу. Вот, вам, как старшему. Лучшее. Не жалко… Не сразу понял, что это должно принадлежать вам, и потому… Но теперь, когда я целиком…
Коричневое лицо старика исказилось. И тут на Кешу грубо заорал молодой, вышибая сигарету на снег ударом снизу:
– Да кто после тебя хоть раз курнёт, козёл!? Парашник ты! Кто после тебя чего возьмёт, чмо поганое?
– Если я когда-нибудь окажусь у рычагов власти, что вполне возможно!.. – бодро лепетал Кеша.
– Возможно, возможно, – успокоил его старик. – Туда, к рычагам, из русских только таких берут… Зуй! Чтоб я его больше не видал… Не люблю, когда городские базлают.
[[[* * *]]]
С четверть часа Степан Кормачов стоял за двуверхой сосной на границе двух районов. Металлический крашеный щит рядом с ним обозначал красными буквами, что на линии кювета кончается земля Буянного. А сам грейдер пролегал уже по земле района другого, Шерстобитовского. И сразу за этим грейдером находилась та суетливая, угрюмая жизнь, из
Он заглянул зачем-то на шерстобитовскую сторону щита. Здесь, на облезлом белом, была оставлена случайным каким-то автобусным пассажиром тоскливая карандашная надпись:
<s>«Всё так дико и странно. И в стране как в говне.<s>Что ж ты, меццо-сопрано, лезешь в душу ко мне?!»Кормачов суеверно поёживался. Несколько шагов через кювет – и ты на чужой дороге: опять – не дома. Враждебный человеку мир, откуда они вернулись втроём, снова лежал перед Степаном, в опасной близости – он тускло и беспощадно холодно поблёскивал полированной наледью колеи.
Над грейдером широко, беспрепятственно летел равнодушный, посвистывающий ветер. И мрачные ели слушали его с двух сторон, будто живые, тяжело поводя тёмными ветвями. Бледное лицо монаха не мелькнуло нигде, нигде не зачернела разлетающаяся его длинная ряса.
Но Степан медлил покидать границу. Потому что хотелось ему смертельно вернуться бегом, немедленно, в тихую лощину – в безопасность родной своей местности, и превозмочь себя было трудно… Открыто, долго и холодно смотреть в чужой мир, словно в глаза судьбе, казалось теперь необходимым, будто и значило – сломить власть того мира над собою уже навсегда.
И поединок длился – под посвист широкого ветра над пустой блестящей дорогой, под траурный, суровый шум вековых дерев.
Однако тоска уже отпускала сердце на волю: высокая, нежданная песня синицы, лёгкая и короткая – звень-звень! – заставила человека улыбнуться. Он не спеша пошёл назад, к костру, отирая влагу с лица. Веки горели и жгли глаза – то ли от температуры, то ли оттого, что нахлестало их ветром до слезы.
У широкого пня он остановился, потирая грудь, и прислушался. Слабые женские голоса чудились ему. В шум ветра вплетались лёгкие слова из невероятной, поднебесной дали:
<s>«Развяжите мои крылья…<s>Дайте вволю полета-а-а-ать…»Вытянув шею, он прошёптывал их, знакомые, следом, сберегая дыханье:
<s>«Я заброшенную… до-о-олю…<s>Полечу свою иска-а-ать…»Голоса, однако, истаяли, погасли. И верховой ветер спал. Только красные сухие листья бересклета чуть трепетали поодаль, в голых заснеженных кустах.
[[[* * *]]]
…Старик и Зуй тем временем неторопливо пили стоя, у костра, прямо из бутылки. А Кеши не было видно нигде.