«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
Шрифт:
Повторяющейся образ,воплощающий разрыв и одиночество лирического героя, — гибнущий корабль:
Я бы заячьи уши пришил к лицу, наглотался б в лесах за тебя свинцу, но и в черном пруду из дурных коряг я бы всплыл пред тобой, как не смог «Варяг». Но, видать, не судьба и года не те.26
Корабль — также развернутый символ погибающего «Я» и любовного разрыва в стихотворении «Письмо в бутылке (Entertainment for Mary)» (1964).
Лирический герой Бродского — сирота, отщепенец:
<…> Ты и сам сирота, отщепенец, стервец, вне закона. За душой, как ни шарь, ни черта.27
Здесь Бродский прибегает к игре слов , создаваемой благодаря тому, что сказуемое «кончить» оказалось отрезано от подлежащего вклинившимся обращением «дорогая» и enjambement. Провоцируется чтение «лучше кончить, руку согнув в локте», поддерживаемое семантикой жеста (согнутая рука в локте, как при мастурбации). Так создается эффект самоотрицания : стихотворение, на поверхностном уровне говорящее о возвращении и о встрече с возлюбленной (обращение «дорогая»), на глубинном уровне описывает ситуацию одиночества.
На другой источник этого образа указал Э. Л. Безносов:
«Время от времени в стихотворениях Бродского обнаруживаешь такие скрытые реминисценции, что само обнаружение их носит характер случая, но тем радостнее такая находка. Самый характер их заставляет подозревать не нарочитую зашифрованность, а существование праобраза в глубинах сознания поэта, порой даже отсутствие идентификации собственного приема с этим праобразом, становящимся в результате как бы общим фоном или, лучше сказать, веществом поэзии. Одной из таких скрытых реминисценций является реминисценция из стихотворения Мандельштама «Нашедший подкову» в четвертом стихотворении из цикла «Часть речи». Если расплести чудовищно усложненный синтаксис строфы:
Через тыщу лет из-за штор моллюск извлекут с проступившей сквозь бахрому оттиском «доброй ночи» уст не имевших сказать кому —то мы увидим здесь мандельштамовское:
Человеческие губы, которым больше нечего сказать, Сохраняют форму последнего сказанного слова…»Если герой Бродского не один, то он и другой— это не двое, а два одиночества. Два существа, одиноких в мире и отчужденных друг от друга. Таковы «Я» и муха, его alter ego:
И только двое нас теперь — заразы разносчиков. Микробы, фразы равно способны поражать живое. Нас только двое. <…> <…> И никому нет дела до нас с тобой. <…>Одинок не только лирический герой Бродского, одинок и сам Бог. И их одиночество схоже:
И по комнате точно шаман кружа, я наматываю, как клубок, на себя пустоту ее, чтоб душа знала что-то, что знает Бог.Символ одинокого «Я» у Бродского — повторяющийся образ : ископаемый моллюск, вновь извлеченный на свет спустя вечность после своей жизни [28] :
28
Этот повторяющийся образ, в частности, восходит к пастернаковской параллели «Я — моллюск»: «Казалось, не люблю, — молюсь / И не целую, — мимо / Не век, не час плывет моллюск, / Свеченьем счастья тмимый» («Имелось» — Пастернак Б. Л.Стихотворения и поэмы. М.; Л., 1965. С. 152). Но у Пастернака эта параллель обладает прямо противоположным смыслом: не отчужденность, а причастность бытию, радостное растворение в нем.
Разрыв, расставание непреодолимы. В «двойчатке» «Строфы» этот мотив воплощен в сходных поэтических формулах ( вместе не лечь) и повторяющихся образах (он — обитатель Ада, «сатир», она — насельница Рая, «ангел»):
На прощанье — ни звука. Граммофон за стеной. В этом мире разлука — лишь прообраз иной. Ибо врозь, а не подле мало веки смежать вплоть до смерти. И после нам не вместе лежать. <…> И, чтоб гончим не выдал — ни моим, ни твоим адрес мой — храпоидол или твой — херувим… Бедность сих строк — от жажды что-то спрятать, сберечь; обернуться. Но дважды в ту же постель не лечь. Даже если прислуга Не меняет белье. Здесь — не Сатурн, и с круга Не соскочить в нее. <…> В общем, песня сатира вторит шелесту крыл. Духота. Так спросонья озябшим коленом пиная мрак, понимаешь внезапно в постели, что это — брак; что за тридевять с лишним земель повернулось на бок тело, с которым давным-давно только и общего есть, что дно океана и навык наготы. Но при этом — не встать вдвоем. Потому что пока там — светло, в твоем полушарье темно. <…>29
Эта же поэтическая формула — разделенность «Его» и «Ее», пребывающих в разных полушариях, повторена в стихотворении «Полонез: вариация» (1982): «Осень в твоем полушарьи кричит „курлы“» (III; 65).
Поэтическая формула невозможность вместе лечьповторена и в одном из последних стихотворений Бродского — «Я слышу не то, что ты мне говоришь, а голос» (1993):
Я рад был бы лечь рядом с тобою, но это — роскошь. Если я лягу — то с дерном заподлицо.30
Здесь содержится реминисценция из «Родной земли» Анны Ахматовой.
Знак разделенности, отчужденности в поэтическом мире Бродского — неуслышанность, невозможность коммуникации, а соответствующая поэтическая формула — невозможный телефонный разговор / звонок.
Я говорю с тобой, и не моя вина, если не слышно. <…> И палец, вращая диск зимней луны, обретает бесцветный писк «занято»; и это звук во много раз неизбежней, чем голос Бога. <…> покамест палец набирает свой номер, рука опускает трубку. <…> Мы — только части крупного целого, из коего вьется нить к нам, как шнур телефона, от динозавра оставляя простой позвоночник. Но позвонить по нему больше некуда, кроме как в послезавтра, где откликнется лишь инвалид — зане потерявший конечность, подругу, душу есть продукт эволюции. И набрать этот номер мне как выползти из воды на сушу.31
Контрастный вариант этого же повторяющегося образа — звонящий телефон: «В том конце коридора / дребезжал телефон, с трудом оживая после / недавно кончившейся войны» («Мы жили в городе цвета окаменевшей водки», 1994 [IV (2); 174]).