На распутье
Шрифт:
— Пан Паперзак, выпусти, Бога ради, меня на свободу! Выдай мне, Христом прошу, безденежную кабалу [10] !
— Как можешь ты, холоп, взявши на себя кабалу, говорить так?
— Но Судебник [11] не велит держать человека у господ на дворе — у кредитора. Об том есть «Служилая кабала».
Паперзак хлопнул себя по толстым ляжкам, как это делают бабы, изготавливаясь к брехотне.
— Ах, такой-сякой! Уплати долг! — Он назвал такую кабалу, что у Василия потемнело в глазах.
10
Кабала —
11
Судебник — свод законов.
— Когда ж я у вас брал такие деньги?
— Малый прикинулся дурным и не знает, что его прокорм стоит! — взглянул Паперзак на жену, и та согласно покивала головой.
— Одежда на тебе — тоже наша, — сказала она.
— Может, немножко сбавить? — сказала дочка Паперзака. — Хотя бы совсем немножечко?
Но отец взглядом заставил ее замолчать.
— А ты мне рез [12] платил?
— Мне нечем платить. Отпусти меня так. За прокорм я с утра до ночи работаю. Отпусти, ради Христа!
12
Рез — прибыль, проценты, первоначальное значение — зарубка, надрез. Другое толкование: верхний слой, вершок товара, который удерживается как сбор.
Но он видел, что его горячая мольба вызывала у Паперзака не сочувствие, а лишь насмешку, и ему сделалось стыдно, будто просил у них милостыню, однако мечта о воле заглушала стыд.
— Уплати долг — и ступай куда глядят глаза. А если не будешь дураком, подумаешь хорошо своей головой, то станешь малевать красками. Тогда, может, скину малость твой долг. — И он показал полмизинца.
— Кисти в руки не возьму, — отрезал Василий.
— Пошел вон! — Улыбка сползла с губ Паперзака. — С двора далеко не отпускать! Сторож чтоб караулил ночью, — приказал он старшему над дворовыми.
С этого времени жизнь Василия у Паперзаков сделалась невыносимо постылой: кроме выгребания ям с нечистотами, в его обязанности входило чистить хлев, пилить и колоть дрова. А лето было душное, с грозами, а в черной пустоте обнесенного дубовым забором двора стыла гробовая тишина; едва ложились сумерки, как закрывали наглухо ворота, выходили с колотушками сторожа, — и в таком сонном, тупом однообразии минуло лето. Лишь в воскресные дни Василия выпускали в город; он ходил по церквам, жадно вглядывался в прохожих, в юродивых и калек, всегда сидевших на папертях, и душа его наполнялась отзвуками жизни. Осень отстояла теплая, посады туманились в сырой мгле, по подворьям орали петухи, кровенели рябины, налились ржавчиной березы, — и в такую пору Василия с особой силой тянула даль… Грезилась иная земли, ласковые люди. Но, стряхнув видения, видел все то же…
Одним осенним вечером вызрела у Василия мысль — наложить на себя руки. Отыскав веревку, он отправился на сенник, быстро закинул ее под застреху и, став на уступ,
— А ты живи как Бог даст: худо ли, хорошо ли — все едино жить надобно. Вот ты послухай. Я те, малец, про что реку-то?..
Добрый, много претерпевший несчастий и не озлившийся Семка Долбня вырвал его из черного омута безысходности.
На другой день, в воскресенье, когда Василий направился проведать Микиткина, в торговом ряду его внимание привлекла богато расписанная карета с шестерней богато убранных коней; из кареты, в горностаях и бархате, вышла дебелая женщина, должно быть, знатная боярыня: с такой важностью она оправила, ступивши на землю, шубу. Кровь толчками забила Василию в виски: он не обманывался — это была Устинья! В то же мгновенье женщина взглянула на него — и что-то дрогнуло в ее лице. Слуга остановился сзади нее. Василий скользнул глазами по слюдяным окошечкам кареты. Губы Устиньи дрогнули, в глазах показались слезы. О чем жалела она?.. О чем плакала?.. Она б и сама просто не ответила. Что-то оборвалось в груди — не продохнуть. И тотчас почувствовала, как зябнут, не держат ее ноги; вымолвила заплетающимся языком:
— Вася? Ты?..
Василий с волнением смотрел на нее: пред ним стояла снившаяся ему ночами. Но и другое чувство — непрощающей обиды — охватило его.
— Не гляди на меня так… — прошептала Устинья. — Пошто ж мы тут стоим серед распутни? Вона кабак. Нам, Вася, надо поговорить, — и, взяв за руку Василия, потянула его к крыльцу.
Гурьян, хозяин трактира, ничего не спрашивая, принес братину пива и на блюде кусок рыбного пирога.
— Как же ты живешь, Вася? — спросила Устинья, боясь глядеть ему в лицо.
— Какая ж жизнь, — ответил он горестно.
— Ты теперь не в артели?
— У ливонца в холопях. Артельцы померли с голоду.
— Али не можно сойти?
— На мне кабала, а выкупа негде взять.
Устинья попытала участливо:
— Велик долг-то?
Василий назвал сумму.
Привалясь к его плечу, Устинья посулила:
— Насяду на мужа, чай, выклянчу. Я, Вася, виноватая перед тобою по гроб!
— Денег у тебя не возьму!
Устинья сидела пышная телом, красивая, нарядная.
— Жалею я тебя, Вася!
Василий сделался еще колюче:
— Лучше себя пожалей.
— Мне-то, кажись, все завидуют. — Устинья подобрала губы.
— С нелюбым живешь! — будто ударил ее гирей по голове. — Кто схоронил моих родителей и сестру с братом?
— По указу боярина Михайлы Глебыча схоронили за его хозяйские деньги.
К горлу Василия подступил горький комок, он сидел с опущенной головой.
— Вы-то жрали смачное. Сытые! Верно рекут: не проси у богатого — проси у тороватого.
— Ах, Вася, в ту пору всем выходило несладко… — Устинья замолчала.
В дверях показался слуга:
— Матвей Фирсыч велят немедля ехать.
Устинья поспешно, словно боясь, что Василий мог ее окликнуть, вышла, а Василий остался сидеть, глядя в окошко, как суетливо семенила она по двору.
X
— Вот что, Вася, — сказал вошедший с братинами пива Гурьян, — бодливой корове — Бог рог не дает: найдем мы узду на Паперзака!
Василий глядел на него.