На распутье
Шрифт:
— То мое дело, — ответил племяннику Шуйский.
Наутро повторили приступ — кинули все полки, рати и даже охранных стрельцов. Бились до вечерней зари; город затянуло смрадом и дымом. Лезли остервенело на лестницы, — на осаждавших летели тучей камни, лили смолу, пускали раскаленные бочки; все гуще и гуще устилали мертвецами землю пред стенами. В сумерках затрубили отбой. Воеводы, черные от гари, отводили поределые полки от стен.
— Что ж будем делать, господа воеводы? Может, сдадимся на милость вора?! — Шуйский поднялся. — Стыдно, господа воеводы! Вы не мне служите — России. Воры разорят ваши дома, — и повелительно приказал: — Поставить
Воеводы московские обложили Тулу со всех сторон, желая одолеть ее голодом.
— Сын боярский именем Сумин Кровков из Мурома подал в разряд дьякам челобитную, как можно покончить с крепостью, — сообщил Шуйскому вошедший начальник походной канцелярии.
— Зови его сюда.
Иван Кровков, рослый, с подраненной при последнем штурме рукой, лет тридцати, довольно бойко подошел к царю.
— Самое верное дело, государь, запрудить Упу. Мы их потопим. Отруби, государь, мне голову — коли они не выползут из детинца. Вода будет и в остроге, и в городе, дворы потопит, а людям будет нужда великая.
— Ты нам, умный, притчу не плети. Это какой такой водой ты хочешь потопить город?
— То смех даже курам, — подтвердил Зюзин.
Однако Василий Голицын без тени улыбки заметил:
— Он говорит правду.
— А головы не жалко? — Царь уставился на Кровкова. — Можешь лишиться.
— За Русь святую не жалко, — ответил тот, не дрогнув.
— Хорошо. Каждому ратнику и конному принести по мешку с землею. Мешки же немедля скупать у мужиков. Чтоб за короткое время реку перекрыли!
Плотину через два месяца насыпали в полторы версты длиною.
— Теперь, государь, воры никуда не денутся, — сказал Кровков Шуйскому, — вода подымется еще выше: дело-то идет к осени, подмогут дожди.
В детинце молчали церковные колокола, священники, приглядевшись к воровскому болотниковскому воинству, не стали подымать посады. За кого им было просить Бога?
Над городом ползли низкие тучи, злобствовали молнии, тяжкие удары сотрясали и без того сумятящуюся землю.
XXVI
Князь Петр Урусов из царского шатра воротился в свой татарский табор в состоянии гнева и высокомерного раздражения. Мурзы [31] чинно, скрестив ноги, сидели в шатре, дожидаясь его. Татары тихими отрывистыми голосами переговаривались, кляня почем зря Шуйского. Они говорили о том же, о чем думал Урусов, — в том он не ошибся. При его появлении мурзы умолкли и закивали головами в чалмах. Старый мурза, наиболее чтимый всеми и самим Урусовым, прикладывая руку к сердцу, подвинулся ближе к остановившемуся князю.
31
Мурза — татарский князь, наследный старейшина.
— Плохо дело, досточтимый князь, — сказал старый мурза, кивая, как кукла, головою.
— Сам знаю, что плохо. Куда ты клонишь?
— Мы, князь, говорили, что наша дорога сторонняя…
Урусов оглядел холодными черными, как деготь, глазами шатер; мурзы почтительно встали пред князем.
— Мы возвращаемся в Крым. Все золото и всякую утварь, как стемнеет, грузите в повозки. А в Крыму — пускай нас достанут! — Он злобно оскалился. — Да поможет нам Аллах!
Выпроводив
— Будешь делать так, как я велю! — Урусову доставляло удовольствие терзать бедную женщину.
Когда он вошел, княгиня заметила на его лице особенно холодное, надменное выражение. Слуга-татарин стал собирать походную кожаную сумку князя, запихивая туда драгоценности.
Княгиня робко взглянула на князя.
— Не лезь! — бросил Урусов. — Не до тебя.
Она всхлипнула:
— Что же тут делается? Выгони вон этого татарина!
— Не подымай голос. Один татарин стоит ста русских. — Урусов пихнул подвинувшуюся было к нему жену. — Выноси! — крикнул он слуге.
Часа два спустя, когда легла плотная тьма, рать татар выехала из лагеря.
…Шуйскому привиделся какой-то нелепый сон: словно за ним гонялся рогатый бес — когда слуга с осторожностью разбудил его.
— Вставай, государь, — беда!
— Что стряслось? — Шуйский, по-бабьи зевая и кряхтя, поднялся с походной кровати.
— Меня послал к тебе великий князь Иван.
Шуйский никак не мог взять в толк, чего от него хотят.
— Свиньи татары ушли, — сообщил брат Иван, увидев царя.
— Повелеваю: Урусова сыскать, повесить, как продажного пса, на гнилой осине. — Шуйский заколотился, затрясся, топая ногами.
Мутно светало. Умывшись ключевой водой и чувствуя прилив сил, царь Василий стал на молитву. Едва он кончил, в шатер втолкнули человека, уже побывавшего в руках Гнутого — палача. Со спины несчастного кровавыми шмотьями слезала кожа, черна, как головешка, была голова, но неистребимым огнем горели как уголья глаза страдальца.
— Будь проклят отныне и вовек! — крикнул он люто, неистово, едва увидев царя.
Это был посланный самозванцем боярский сын, согласившийся на любую муку, чтобы склонить Шуйского сойти с трона и признать Димитрия. Тысяцкий бросил сквозь зубы:
— Полюбуйся, государь: этот дурной пес готов сдохнуть за самозванца-жида!
— Сжечь собаку! — приказал Шуйский.
Молодца выволокли наружу.
Близ царского шатра запалили копну соломы, боярский сын, весь охваченный языками огня, крикнул с ликованием:
— Слава царю Димитрию! Смерть Шубнику!
Новый ворох соломы выкинул еще больший вулкан огня, и теперь слышался только один яростный, всеистребляющий гул пламени; налетевший ветер погнал на царский шатер кучи пепла, и Шуйскому почудилось, что застонала и заплакала людская душа.