На сопках Маньчжурии
Шрифт:
Впервые в фанзе Емельянов и Жилин обнажили головы.
— Жены вот у тебя в доме нет, — сказал Емельянов, вспоминая разговор с Яковом по поводу невесты. — Плохую покупать не хочешь, а хорошая дорого стоит?
Жилин сидел на канах, курил и говорил:
— А в этом, Емеля, как ни суди, есть вкус. Набил кошель деньгами и пошел себе выбирать. Ведь здесь, поди, разбор идет уже по статьям: раз деньги мои, так уж позвольте…
— Ты мне наговоришь, — сказал Емельянов, которому такой разговор о женах очень
Последние дожди промыли в двух местах крышу, поток воды унес часть стены, обращенную на юг.
Из кухни доносился веселый визгливый голосок матери, и Емельянов подумал, что как ни тяжела и здесь крестьянская доля, а человек все-таки знает радость, и ему захотелось, чтобы война кончилась завтра, а послезавтра он поехал бы домой…
Яков Ли вышел из кухни, сказал:
— Сейчас будет ужин! — и стал в деревянном корыте размешивать глину.
— У нас глина только при печном хозяйстве, — заметил Емельянов, скинул рубашку и стал помогать Якову.
Это было очень приятное дело. Вечереющий ветер обвевал его, возвращавшиеся с поля соседи с удивлением смотрели на русского солдата, который помогал китайцу приводить в порядок фанзу.
Некоторые останавливались у стены, здоровались, спрашивали Якова, надолго ли?
Подошел седой мужчина, сложил свои мотыги у стены и заговорил с Яковом. Говорили они долго — иногда спокойно, иногда гневно, с придыханиями и восклицаниями.
Емельянов внимательно присматривался к крестьянину, к его широкому умному лицу. Вдруг седоголовый вздохнул и сказал по-русски:
— За аренду наш хозяин Цзен хочет так много, что крестьянам надо помирать.
Емельянов обрадовался тому, что седоголовый говорит по-русски.
— Почему же он так ожаднел?
Седоголовый усмехнулся:
— Война. Японские солдаты хотят кушать. Куропаткин и его солдаты тоже хотят кушать.
— Земля эта вся его?
— Вся его.
Емельянов свистнул.
— Вот оно! На другой конец земли пришел — и тот же порядок: вся земля его!
Седоголовый подхватил свои мотыги и неторопливым шагом пошел по улице.
— Говорит по-русски совсем хорошо, — одобрительно сказал Емельянов.
— Ван Дун долго жил во Владивостоке, вернулся только недавно.
Мать позвала ужинать. Столики были накрыты, циновки расстелены. Жилин сладко спал, растянувшись на капах между столиками.
Ели похлебку из овощей и лапши. Похлебка Емельянову понравилась, хотя не имела в себе кислинки. А Жилину спросонья не понравилась, он сказал:
— К этой пище, как хочешь, я не приспособлен.
Начали приходить соседи. Одни усаживались на пол на корточки, других мать приглашала на каны, но большинство толпилось за открытым окном.
Ван Дун пришел одетый
— Кому жаловаться? — спросил голый до пояса крестьянин. — Ведь не только Цзен поднял арендную плату, подняли все хозяева. Идти в солдаты, что ли?
— Говорят, Юань Ши-кай хорошо платит, — заметил мужчина на канах с длинной и настолько редкой бородой, что Емельянов не мог отвести от нее глаз, стараясь решить, от господа бога у него такая удивительная борода или выщипанная.
В комнате зашумели. Неужели в самом деле идти в солдаты?
Baн Дун проговорил негромко, но Емельянов заметил, что его негромкий голос сразу водворил тишину:
— Зачем идти в солдаты? Долой Цинов, да здравствуют Мины! Кемин! Ниспровержение. Пора!
— Цзен, как и все мы, член братства. Пусть Яков передаст ему наши требования, — сказал полуголый крестьянин.
Разговор становился все жарче. Жилин сидел на скамеечке, протянув ноги, и курил цигарку за цигаркой.
— Как куры на нашестах, сидят на своих корточках, — скачал он Емельянову. — Вот твое крестьянское житье… уж на что, кажется, китаеза — и тех приперли.
Емельянов не ответил.
— До Мукдена сколько, Емеля?
— Пятнадцать верст, а по-ихнему — тридцать ли.
— Выйдем во двор, да и завалимся.
Жилин вышел, Емельянов остался. Китайские лица, которые сначала, когда он приехал в Маньчжурию, качались ему диковинными, теперь были для него такими же простыми, как и лица сенцовских крестьян. Ван Дун вынул из-за пазухи кисет, набил трубку и, поглядывая то на Якова, то на старика с реденькой бородкой, изредка произносил одно-два слова. Глаза его были точно без белков: сверкали и переливались одни черные зрачки.
— О чем он? — спросил Емельянов Якова.
— Ван Дун говорит, надо всем крестьянам доставать оружие.
«Ага!» — хотел крикнуть Емельянов, но сдержался. На сердце стало вдруг горячо, точно он хлебнул спиртного.
— Да, брат Яков, — сказал он, — может быть, нет нам другого пути.
Крестьяне разошлись, но Ван Дун остался. Он подсел к Емельянову и спросил, не из уссурийской ли тот земли.
— Я сам не оттуда, а вот мой дружок Корж оттуда.
— Корж! — воскликнул Ван Дун, и глаза его сверкнули. — Какой Корж? Ваня?
— Иван Семеныч, то есть, другим словом, Ваня!
— Я его знал вот каким, когда он только два дня жил.
— Да ну!
— Его дед, Леонтий, — мой друг, мы с ним жизнь жили…
— Вот оно что, — с невольным уважением проговорил Емельянов. — Да, слыхал я, много про Леонтия слыхал…
Вечером Емельянов лежал на канах рядом с Яковом Ли. Они долго разговаривали, рассказывая друг другу один о Цзене, другой о Валевском.