На суровом склоне
Шрифт:
Батина негромко, сама удивляясь своей откровенности, но как-то располагал к ней Бабушкин, говорила:
— Там сумасшедшие перегоны — по двести верст от станка до станка. Воздух словно раскален, шестьдесят градусов мороза — это вовсе другое, чем даже сорок, — трудно дышать. Собаки бегут быстро, но все равно то и дело приходится, чтоб не окоченеть, бежать рядом с нартами. Лежу, бывало, ничком, а Максим меня толкает: вставай, заледенеешь, бежим!.. Тянется равнина самой холодной в мире реки Яны. Ветер с круч Верхоянского хребта гонит снежные комья, кричит каюр, взбрехивают собаки, засыпает глаза колючим
Лида замолчала. Лицо ее стало из пунцового серым. Бабушкин тихо, нежно поцеловал ее в лоб.
Несмотря на запрет, на Новый год все съехались и встречали его большой шумной компанией. И тосты произносили свободно:
— Да сгинет самодержавие!
— И еще я хочу выпить отдельно за то, чтобы сгинул Душкин!
— Неужто рухнет режим, а Душкин останется?
— Конечно. Якутскую ссылку сохранят как музейный экспонат, а из Душкина набьют чучело.
— За свободу, товарищи, за святую свободу!
— Таня, Антон, за ваше счастье!
— С такой компанией, ей-богу, и в Якутии можно жить!
Утром первого января сильный полицейский наряд обошел квартиры ссыльных. Под конвоем отправили к месту жительства Антона с Таней.
Симочку и Батину, ухаживавших за Дымковским, вытолкали из его избы, бросили в сани и отвезли в село, где им было назначено место проживания.
Через неделю Иосиф Адамович Дымковский умер.
Ссыльные приняли решение протестовать против зверского режима Кутайсова.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Который час — Костюшко не знал: непривычный свет полярной ночи обманывал. При нем можно было рассмотреть циферблат часов, но достать их из кармана означало остановиться или, во всяком случае, укоротить шаг, снять рукавицу, расстегнуть полушубок и пиджак под ним.
Антон поежился при одной мысли об этих манипуляциях: было пятьдесят два градуса мороза.
Полярная ночь стояла в полном разгаре: горели в небе сполохи, горел и снег под ногами, в его глубине вспыхивали мельчайшие искорки, холодные, как бенгальские огни, и переливчатые, точно светлячки. Небо и снег сливались впереди в неопределенном, мягком сиянии.
Село Маган близ Якутска выбрали местом тайного совещания не случайно. Здесь уже много лет жил ссыльный Дмитрий Васильевич Олеско. Щедрыми подачками он сумел оградить себя от внезапных набегов жандармов.
Костюшко заметил на снегу следы. Снежный пласт окреп, нога не проваливалась, отпечаток ее был мелок, а воздух так неподвижен, что следы вовсе не замело. Их было несколько. Все они вели к избе Олеско. Костюшко решил, что товарищи уже собрались.
Он не ошибся. В просторной избе вокруг некрашеного стола на лавках сидели человек двенадцать. Керосиновая лампа скупо освещала обветренные бородатые лица мужчин, и Костюшко внезапно, будто в первый
А разве подобные бомбисту Олеско, два месяца ждавшему казни, люди безвольные или трусливые? О нет. Но они выходили на борьбу в одиночку, воля их была разобщена…»
При всех индивидуальных различиях нечто общее объединяло собравшихся здесь. Тяжелая рука закона опустилась на их плечо, придавила их к земле, но не сломила.
Каждый из них испытал смятение той первой, пусть короткой, но мучительной минуты, когда тюремные двери замкнулись за ним, и, запертый в каменном мешке, человек забился о стены, как птица в клетке, пока человеческое начало не взяло верх над инстинктом страха.
Они знали тоску бессонных ночей в одиночках, острую жалость к близким, чьи лица они увидели через две проволочные сетки в тревожный час перед отправкой в дальнюю дорогу. Они испытали тяготы длинного сибирского пути, когда мир через толстую решетку окна входит в вагон гудками локомотива, жалостным взглядом бабы у переезда, до бровей покрытой темным платком, редкими многоточиями галочьих стай на белой странице поля. Тяжелым арестантским шагом промерили они тракт от Томска до Якутска среди серой тундры, обросшей седой щетинкой чахлого кустарника. Они теряли счет дням томительного скольжения неповоротливых паузков по серой холодной реке, под серым холодным небом, мимо бревенчатых деревень, вздымающих, как сигнал бедствия, черные кресты погостов и тусклые купола часовен. Коротким якутским летом они узнали доводящие до безумия атаки москитов, опасные переправы через бурные реки, непроходимость гиблых болот в необозримых падях. Они встречали равнодушие суровой природы и жестокость человека; обдуманную и беспощадную месть высоких чиновников, пышно оформленную параграфами законов империи, мелкую злобу приставов, мушиные укусы «распорядков», грубые пинки урядников.
Но они знали и другое: утверждая высокий дух товарищества, поддерживая слабых, объединяя сильных, днем и ночью под сводами тюрем раздавался перестук; днем и ночью выходили на пристани местные ссыльные, обнимали незнакомых людей, прибывших новым этапом. Они знали торжество передовых идей, проникающих сквозь стены централов, через пространства ледяных тундр; свет больших надежд, презрение к палачам, гордое сознание своей правды и великое единство людей труда.
Так читал Костюшко на лицах своих товарищей. Не мешая его мыслям, не прерывая их, но углубляя, доносились до него слова говоривших. Высказывались коротко, берегли время.
Первым говорил Грошев, прибывший последним этапом петербургский рабочий-печатник, набравший первомайскую листовку социал-демократов. На его лице, измученном тяжелыми переходами, багровом от ветра, с темными пятнами — следами обморожения, резко выделялись светлые бородка и усы. Забинтованные кисти рук, также обмороженных, неподвижно лежали на столе.
У него была манера делать паузы между фразами, во время которых он задумчиво прикусывал кончик пушистого уса, как бы обдумывая, что говорить дальше. Это придавало какую-то необычную значительность его речи.