На взлетной полосе
Шрифт:
— Вчера лесникова старуха приходила, — тихо сказала Катерина. — Я, говорит, твоему хахалю крылышки обрежу.
— Глафира Федоровна?
— Она. А мне смешно стало. Придет, говорит, Василий твой из армии — все расскажу. Пусть знает, как жена его ждала.
— Вдруг расскажет? Как же ты? — спросил Коршунов.
— Ему еще год служить… Уйдет — много слез не будет, — Катя повернулась на другой бок. — Он там тоже времени не теряет. Знаю его. Спи, поздно уже…
И неожиданно Коршунов понял, что и он для нее — временный человек, она только не говорит об этом, ждет,
Утром он не стал заходить к себе в комнату, сразу, спустился в слесарку. Место ей отвели в подвале, окна лишь краешком выглядывали на поверхность. Было здесь тихо, немноголюдно, горела сильная лампа. Коршунов осторожно притворил дверь. В углу, возле верстака подремывал дед Афанасий, сторож и дворник «Ближней дачи», крепкий, кряжистый, краснолицый, несмотря на свои семьдесят с лишним годов.
— Здорово, дед, — крикнул Коршунов. — Как жизнь протекает?
Был дед глуховат и отвечал не сразу.
— Текет жизнь, и все не вытекет.
— Хорошо, коли так, — Коршунов снял пиджак и повесил на гвоздик.
— Люди-то на завтрак пошли, — дед кивнул бородой на окна. — Может, и нам пора?
Дед Афанасий был стар, но голову имел ясную, глаза зоркие, и только жадность иногда подводила деда, ставила в смешное положение. Постоянно торчал возле столовой, целыми бочками возил отходы на свое подворье, где за крепкими бревенчатыми стенами визжала, мычала, маялась большая и малая живность.
В последнее время стал жаловаться, что холодно по утрам, и Коршунов дал ему ключ от слесарки. Да и не так скучно было. Дед любил рассказывать о прежней своей жизни. В такие минуты глаза его вспыхивали голубым пламенем, а борода шевелилась на груди, как живая.
— А какое ружье у меня было, Мишка! «Ремингтон» австрийский, штучной работы, в ложу глядись, как в зеркало. С сорока саженей вдарю дуплетом — и ни в одной утке дроби не найдешь. Навылет. Теперь таких не выпускают…
Дед закрывал глаза, беззвучно шевелил губами. А когда снова смотрел на Коршунова — прежнего блеска в них не было. Иногда на старика нападала хандра, и бродил он по своей территории тихий, безучастный, словно прощался с лесом, озером, со всем пестрым, огромным миром.
Потом он ушел, Коршунов принялся за дело. На этот раз принесли водяной насос, старенький, допотопный: нисколько не младше деда Афанасия, но выбрасывать нельзя — нечем заменить. Коршунов осторожно открутил ржавые болты, снял чугунную крышку. Инструменты у него свои, с завода привез, и разложены так, что искать не надо, только протяни руку.
Пальцы жестко захватывали гаечный ключ и, поскрипывая, поворачивался болт, после тянулись к отвертке, молотку, зубилу. Несколько движений — и насос разобран. Коршунов протер детали ветошью, промыл в керосине. Не торопясь, вырезал из резины новые прокладки. Собрал насос. Теперь он стоял на верстаке, поблескивая
Коршунов вышел на порожек слесарки, сел. День был тихий. Осень еще не подсушила листву, и солнце светило ярко, лишь к полудню дали заволакивало белой дымкой.
Он хотел спуститься вниз, отнести продукцию, но голос подошедшего остановил.
— Погоди, Михаил Алексеевич. — Сычев посмотрел на него пристально, подал руку. — Здравствуй. Может, покажешь свои владения.
— А что показывать…
— Воздух здесь действительно хорош. Будто ключевая вода.
Возле верстака он остановился, оглядел комнату.
— Вот так и живу… — сказал Коршунов.
— Насосы мастеришь? Тоже неплохо. А я думал, все еще штампы изобретаешь.
— Наизобретался, хватит. Что на заводе, нового?
— Все по-старому.
— Двухсоттонный пресс пустили? — спросил Коршунов и замер. Сычев молчал, словно нарочно, перебирал инструмент, подбрасывал на ладони, словно примериваясь.
— Пустили. Еще в июне.
— И как?
— А так, как всегда. Речи произнесли, ленточку разрезали, а после хоть трава не расти. Стоит как памятник. Все довести не могут.
— Как мой штамп?
— Лежит в углу, хотели в металлолом сдать. Не дал я. Вдруг хозяин вернется.
Сычев прошелся по слесарке, потрогал зачем-то крашенную синей краской стену.
— Мне и здесь хорошо. Надоело по общежитиям чужую храпотню слушать. Глядишь — и жизнь пройдет.
— Да, устроился. Как на каникулах… Если в свой цех не хочешь — давай ко мне. Я теперь — начальник участка. Поработаем.
Сычев еще раз окинул слесарку взглядом. Блестели верстаки, на окнах цвели тощие гераньки.
— Погожу пока, — сказал Коршунов.
— А насосы чинить — это для шабашников. А ты — слесарь. Подумай.
— Что думать? Ясно, как день…
— Да и женщин в городе все равно больше… — Сычев улыбнулся, направился к выходу.
— Ну это брось. Все узнал, все разнюхал. Тебя, что, специально прислали, как в командировку, да? И про штамп врешь, работает, за милую душу! А теперь захотелось облагодетельствовать, знай наших… Приедешь — скажи, что не вышло.
Сычев остановился, но ничего не сказал. Поднялся по скрипучей лестнице, вышел. Коршунов резко встал, подошел к верстаку. Насос стоял пузатой, неуклюжей грудой металла. Он сбросил его на пол и выбежал на воздух. На пороге столкнулся с Федей. Время шло к обеду, он сумел сыграть десять партий в городки, дышал тяжело, на круглом лице ни одной морщинки, нормальное питание и тренировки шли на пользу.
— Ты на вечер как настроен? В деревню или здесь?
— Не знаю. А что?
— Мне бы ключ от слесарки. У меня через стенку сестра-хозяйка поселилась, все слышно. Выручай.
— Не могу. Верстак разворотишь, — сказал Коршунов, еле сдерживая улыбку.
— Ни-ни, — Федя замахал руками. — Будь спокоен.
— Скучный заезд, твои слова.
— Есть одна, учителка из Кустаная.
— Опоздал, Федор. Утром дед Афанасий приходил, забрал ключ.
У Феди вытянулось лицо.
— А ему зачем?