Набат. Агатовый перстень
Шрифт:
И нужно же было, чтобы, поддавшись общему настроению (Энвербею никак не хотелось сказать — общей панике; ужасно неприятное для полководца выражение), он, зять халифа, главнокомандующий военными силами ислама, генералиссимус с мировой военной славой, отступал (спасался — тоже неприятное слово) столь поспешно, что потерял и обоз и свои личные вещи. Всё попало в лапы большевикам. Можно было бы послать представителя, попросить вернуть их... Но ведь он, Энвербей, совсем недавно высокомерно, следуя примеру заводил Антанты, объявил, что большевиков он не считает воюющей стороной, что большевики —
Тело всё чесалось и зудело от пота, а свежие рубашки из тончайшего голландского полотна остались, чёрт бы побрал эту панику и спешку, в Кафрюне. И неудобно начинать переговоры с большевистскими комиссарами, упоёнными победой.
И хуже всего, что повсюду, среди бегущих по ночным дорогам, на тревожных привалах, среди мирных дехкан пополз «миш-миш» — слушок: «Энвер-де, потерял свои запасные брюки! Хи-хи!»
«Xи-хи!, Ха-ха! Брюки! Хо! Брюки зятя халифа! Охо-хо!»
Шептались всюду. Смеялись, несмотря на панику, несмотря на страх перед красными. Хохотали! В бедах Энвера они находили утешение и удовлетворение.
Над главнокомандующим армии ислама, зятем халифа, генералом турецкой армии Энвербеем-пашой смеялись.
Армия бежала всю ночь. Ни один огонек не светился в ночи. Костров некогда было раскладывать.
В темноте ночи Энвербей потерялся. Куда он девался, никто не знал, и вся масса басмаческой кавалерии катилась, никем не управляемая. Скакали воины ислама до тех пор, пока к утру измученные лошади не встали. Страх перед островерхими звездастыми шлемами заставлял многих бросать лошадей, оружие, бархатные камзолы, серебряные пояса, разбредаться по кишлакам и мгновенно перекрашиваться в мирных дехкан.
Только из-за глинобитных стен селения Карлюк басмачи открыли было по красным конникам беспорядочную стрельбу, но сопротивление продолжалось недолго.
Весь следующий день части Красной Армии быстро продвигались по степи и к утру вышли в долину реки Сурхан. С песнями конница вступила в Миршаде. Гриневич с тихой грустью разглядывал убогие глинобитные мазанки, брошенные, перевёрнутые юрты, пыльные дороги. Вспомнились прошлогодние события, кровь пролитая в таком забытом богом и людьми уголке.
Сухорученко вперёд ускакал со своими конниками разведать, где же противник?
Ночью он вернулся и разбудил Гриневича, спавшего под буркой, прямо на кошме, постеленной около стены домишка.
— Противника нет!
— Где же Энвер?
— Чисто, пусто! Драпанул, наверно.
Гриневич сел и зевнул.
— Беда, если южная колонна замешкается. Уйдёт собака в Афганистан.
Утром красная кавалерия без боя заняла города Юрчи и Денау.
Глава
Совершив путь славы и чести,
поставили смерть впереди жизни.
Махмуд Тараби
Будет жить вечно всякий, кто
прожил с доброй славой, потому
что и после него воспоминание о
добрых делах оживит его имя.
Саади
— Подожди! — буркнул Ибрагимбек.
Сидя на своём коне, он смотрел из-под руки на далёкую байсунскую гору, до подножия затянутую свинцово-чёрными тучами с седыми загривками.
— Чего ждать? — пробормотал гарцевавший рядом Даниар-курбаши. Карий жеребец под ним вертелся и из-под копыт летели комья глины, сухие веточки, колючки. Коню явно передавалось нетерпение хозяина.
— Они идут по дну сая. Я ударю и...
— Подожди... — Ибрагим ткнул рукоятью камчи туда, где были тучи. — Такого дождя десять лет не видел... Этот дурак-командир воды наглотается. Тогда ударим...
— Ударим... Я его помню... командира Сухую ручку. Сколько раз вместе водку пили, когда я у них был... Ур-ур кричать умеет, рубиться умеет, но в смысле ума...
Даниар-курбаши не стал распространяться насчёт ума Сухорученко, а только пошевелил пальцем около лба.
— Его завели в сай, а он, слава аллаху, ничего не понимает.
Нестерпимо парило. Обрывы мешали Сухорученко со дна сая рассмотреть горы и тучу, которая так заинтересовала Ибрагимбека. Гигантские белые и серые облака, столбами ходившие в небе до самого зенита, вызывали зависть и проклятия бойцов. Совсем недалеко, где-то за холмами, лился дождь, омачивая землю, стекая в благодатные ручьи и озерки, неся прохладу и свежесть, а здесь, на дне каменистого сая, блеск раскалённой гальки, дышавшей в лицо сухостью и жаром, слепил глаза. Ни ветерка, ни малейшего движения воздуха! Даже ящерицы, даже муравьи куда-то исчезли. Лошади брели, опустив головы. Люди в сёдлах раскачивались, как маятники. После неслыханного подъёма, после взрыва всех душевных и физических сил, вызванных бешеной атакой, сонная одурь стремительным, цепенящим ударом обрушилась на отряд. Только Сухорученко с точностью автомата через равные промежутки времени «подогревал» настроение звучным матом, от которого даже кони встряхивались и начинали шагать бодрее.
Ехавший рядом с комэском Хаджи Акбар каждый раз поворачивал к Сухорученко толстое прыщавое лицо и только вскидывал изумленные брови. Помимо выполнения обязанностей проводника и фуражира эскадрона Хаджи Акбар считал своим долгом развлекать командира рассказами о благах и чудесах горной страны,
— Такие красавицы-таджички там, — разглагольствовал Хаджи Акбар и чмокал губами, — нет равных им по красоте. Определенно женюсь, как попаду в горы.
— Нашёл время... — удивился Сухорученко. Воспаленными глазами он изучал жёлтые обрывы, выжженные холмы.