Над Кубанью. Книга вторая
Шрифт:
— Конные есть у них? — будто невзначай спросил он.
— Очень мало, — сказал Шаховцов.
Литвиненко крутил хлебный шарик. Вспомнив, что хлебом нельзя баловаться, оглядел шарик, кинул в рот и коротко перекрестился.
— Надо помочь конными, — тихо произнес он, ни к кому не обращаясь. — В кубанских степях пеши скоро уморишься. Долго не натопаешь. Штык-то хорош, но без шашки цена ему маленькая.
— Это смотря кто к чему привычный! — сказал Илья Иванович, переводя разговор на начатую тему. — Вот я про себя скажу. Как был маленький очень, помню, кулака боялся. Потом свой кулак окреп. Начал я тогда уважать камень в кулаке. Помню, бил больно и до
— Не на яру, — перебила Марья Петровна, — на саломахинском мосту, на покров день.
— Верно, на мосту, — согласился Илья Иванович, — тебе лучше помнить. За тебя дело вышло, суженую-ряже-ную.
— За тебя, мама? — игриво спросила Ивга. — Это хорошо, когда за девчонку мальчишки дерутся.
— Молчи уже, — остановила ее покрасневшая мать, — молода еще.
— Так вот, — продолжал Илья Иванович, — стал тогда уважать я железный прут, но снова до поры до времени, пока сам таким прутком не обзавелся. Гляжу, пустяк — палка и палка. Был тогда я далек от казачества и начал с большим уважением на шашку поглядывать. Страшнее всего мне шашка показалась. А потом подержал ее в руках, помахал ею, и ничем я ее от прута не отличаю. Ничего страшного у нее нет. Ну, кусок железа, плоский кусок, да к тому же еще и короткий. Кто знает, если ударить ей по шее, башлыком завязанной? Перерубит ли? По-моему, не перерубит. А по спине? Если хорошая дубленка на плечах? Ну, пусть овчину просечет, кожу чуток, но ведь кость-то твердая.
— То ты еще шашки не попробовал, — ухмыльнулся Велигура, — кто ее пробовал, таких речей вести не станет. Она ему и во сне снится.
— Ну кто ее пробовал? — пожимая плечами, сказал Илья Иванович. — Что-то я не видел, чтобы пришел казак с фронта и хвалился, что вот руку у него шашкой отхватили. Одни шрамы. И верно, ведь железо по кости боком скользит, раз упора нет. Погляжу я на мясника. Чтоб кость перерубить, да не где-нибудь, а на колоде, как он крякает, да как топором замахивается. И то с одного раза не всегда пересечет.
Литвиненко поднялся.
— Если злобы в сердце нет, Илья Иванович, то шашкой не то чтобы кость, а даже лозину не перехватишь. Для удара злоба нужна. А по злобе можно развалить недруга до самого седла, правильно говорю тебе. Шашка с сердцем на одной жиле подвязана, если хотишь знать. А насчет того, что никто с отрубленной рукой не возвращался, удивляться не приходится. У наших-то врагов-ка-заков нема. А у врагов-басурманов калек небось немало по ихним ярмаркам шляется, копейки в чашки собирают. Казачий удар пока по своим не приходился. Потому и примера нету, Илья Иванович. — Он истово перекрестился и подал руку. — Ну, пока прощайте. Спасибо за хлеб, за соль, за угощенье, за ласку.
— Не обессудьте, — кланяясь, сказала Марья Петровна. — Если дядю Тимофея увидите, пускай заходит, а то Вася опять уедет и не повидает его.
— Опять уедет? — переспросил Литвиненко, исподлобья оглядывая Василия Ильича. — Опять с ними?
— Да, — опуская глаза, сказал Василий Ильич, сразу почувствовавший какую-то робость.
Литвиненко вздохнул.
— Был у нас в станице один хороший офицер — Брагин. Тот добра хотел людям, а вы… Егорки Мостового подпихачи. Тошные дела творите, народу
Василий Ильич направился к Батуриным, захватил с собой брата и сестру. Возле Карагодиных, на лавочке, Сенька собрал ребят. Шаховцов удивился, как мальчишка, узнавший отвратительную изнанку войны, мог с таким воодушевлением рассказывать о пережитом. Он приостановился и слушал, как Сенька, рассказывая о поражении, говорил тоном победителя.
— Я тут останусь, — попросил Петя.
— Хорошо.
Ивга давно заметила Мишу, и ей хотелось тоже остаться.
— Вася, и я с Петей.
— Только придете после. Домой вместе, сами не уходите.
Позади слышался Сенькин голос.
— Пущай они генералы да прапорщики. Все едино мы их бить будем. Все едино нас больше. Вот у fiac по станице есть генералы? Нема. А офицеров тоже мало, один-два, и обчелся. А казаков сколько! А солдат!..
У Шаховцава снова защемило на сердце.
— Заходите, заходите, Василий Ильич, — радушно приглашала Любка, выскочившая на стук.
— Как у вас дела?
Любка наклонилась к нему ближе.
— Батя сам не свой. Егор-то его когда-сь обидел, а Павло его к нам в дом. Шуму было, почти до драки.
В горнице держался тот особый запах, который появляется сразу же вместе с больным. Мостовой тихо похрапывал. Он был накрыт одеялом из мягкой байки, резко очерчивавшей его исхудавшее тело. На сдвинутых лавках были уже приготовлены две постели.
— Горницу им уступили, сами на печь перейдем, — шепнула Любка и, кивнув на Доньку, тихо спросила — Правда, она замужняя?
— Замужняя.
— Выходит, опять Егор холостой, — вздохнула Любка.
Павло писал, поставив на перекладину стола ноги в шерстяных фиолетовых чулках. Перед ним стояла лампа с жестяным абажуром.
— Работаете? — спросил Шаховцов, присаживаясь.
Павло искоса поглядел на Доньку, а потом на жену, ревниво перехватившую его откровенный мужской взгляд.
— К весне готовлюсь, не за горами, — потягиваясь, сказал Павло. — Атаманское хозяйство. Даст ли только новый царь хозяиновать, а?
— Какой царь?
— Да этот самый, Гришка Отрепкин… Корнилов. Тут батя все об нем жужжит над ухом, как муха в банке, да вы еще расстроили. Работаю, аж голова с непривычного дела опухла. От одних отношений можно рассудок потерять. Думаю, оценют ли мою эту пухлую голову, аль нет? На днях зашалился в Совет пьяный сапожник, вы знаете его, Филипп-матрос, у него еще жинка рябая. Кричать начал: «Давай земли двенадцать десятин». На его, значит, да на рябую жинку. «А плуг у тебя есть?» — спрашиваю. «А зачем мне плуг, абы земля». — «Что ты с ней делать будешь? — спрашиваю я. — Плясать на ней, штаны сняв, что ли? Боком кататься, так там колючки, можно бока пошкарябать». Так вы знаете, какой шум поднял, насилу ему руки на спину скрутили.
Павло помолчал.
— И все казачеством меня попрекают. Вроде сапожник звание хорошее, а казак коростливое. Вот об этом самом и думаю, Василий Ильич. Дорогой ли я человек для новой власти, аль нет? Может, я вроде колечка, что старьевщики детишкам дарют за всякое там ржавое железо да за кобыльи кости. И блестит, и на палец его надеть можно, а потом подойдет иэбоку кто-нибудь вроде Филипла-сапожника да шепнет: «Чего ты его носишь, срамишься, выкинь его». Через то с тобой говорю, Ильич, что ты прежде всего человек образованный, а во-вторых, сам этой власти присягу принес. Сам на моем положении. Егора вот бы спросить. Тысячу вопросов к нему накопил. Ведь все бросил, как на пожар собрался. И (вот — поспешишь, людей насмешишь…