Над Кубанью. Книга вторая
Шрифт:
— Правильно. Подписано ясно: Б-а-т-у-р-и-н, — сказал Павло, поднимая суровые глаза. — За эту бумажку бить не имели право. Это им не какое-нибудь отношение, что Тося из Армавира подписала. Сам до станицы доберешься?
— Доберусь, — кланяясь, сказал старик. — Только нельзя ли остаться, товарищ председатель?
— Остаться? — удивился Павло.
— Хочу начать… Окружу свою землю, может, тогда никто не прицепится.
— Ну, окружай, папаша, — улыбнулся Павло, — возле земли походи: лучше фершала. А ты, Семен Лаврентьич?
— Белокорку сажаю супрягачу.
— Сажай,
— Как же я могу Хомута обидеть?
— Себе десять пудов на десятину высадишь, а супрягачу — пять.
— Понятно, — Семен качнул головой, — только не всегда от такого дела бывает обида. Ежели лето мокрое, от десяти пудов вся пшеница ляжет густо. А от пяти… или от шести в самый раз.
Павло сел на лошадь.
— Такое, видать, рассуждение имели те, что на общественный «лин выехали. По три пуда от десятины оторвали да пропили. Никудышный народ — хуже азиятов.
— Сами-то пашете! — прокричал вслед Карагодин.
Павло безнадежно отмахнулся.
— Редкий ты человек, — сказал старик, пожимая корявые руки Карагодина, — против своих пошел, решился.
— Ладно уже, — буркнул Карагодин. — На ночь ежели останешься, до нашего табора прибивайся. Вместе будет веселей. Кабардинку попляшем.
Садилку тяжело тащили исхудавшие за зиму Хомутовские кони. Забивало сошники, часто приходилось останавливаться, чистить. Семена подсыпали прямо на загоне. Узкие чувалы из домотканой дерюги Карагодин приносил на плечах, развязывал, и в ящик вытекало крупное, как горох, зерно.
— Не жалко такую пшеницу в землю гноить? — лукаво спросил Сенька.
— На пользу. — Карагодин вытряхнул мешок.
— А вот дед Лука завсегда жалковал.
— Евангелисту Луке можно. Он святой, а мы грешники. — Карагодин усмехнулся. — Ну, трогайте. За огрехами поглядывайте. А то Павло засрамит за Хомутова, он такой стал.
Когда вместо стригунка впрягли Купырика, а стригунка спаровали с Куклой на боронах, дело пошло спорее. К вечеру хомутовский участок засеяли и расположились на ночевку, Ребята натаскали бурьяна, зажгли костер, подвесив на дышло котелок: отцу хотелось чаю. Заварили семенником конского щавеля, и Карагодин с удовольствием прихлебывал коричневую жидкость. С полей тянуло хлебными запахами и сыростью. Кое-где светлели огоньки — варили пищу.
Ребята жевали сало, подернутое желтоватым прогорклым налетом.
В пепельной закраине костра догорал помятый стебель, выпрямляясь и посапывая.
Молчание перебил Сенька.
— Тот городовик, которого Очкас побил, видать, взял моду с председателя потребиловки, с Велигуры Мартына.
— С Мартына? — Карагодин повернулся. — Какую такую моду?
— Землю окружать, вот какую. — Сенька подкинул соломки, ярко вспыхнувшей, — Вчера Павло рассказывал бате, что Мартын без всякой бумажки окружил букарями десятин сорок выгона, самовольно захватил. Сказал: «Поступаю по закону новому: кто сколько отхватит, того и будет».
— Не слыхал про Мартына, — сказал Карагодин. — Ишь здорово он. Ему-то можно, худобы много. — Вслушался. — Кто-сь едет.
Постукивали колеса, и по сыроватой дороге мягко били копыта.
— 'Кого
На дороге зафыркали кони, линейка остановилась. Покашливая, приближался человек.
— Старик вроде, — тихо шепнул Сенька, — не страшно.
— Литвиненок, — узнал Миша.
— Я полез на мажару, — сказал Сенька, — от греха подальше. Враг он наш.
Литвиненко поздоровался. Присел. Кнутовилкой почеркал по золе, покашлял.
— Степь объезжаете? — спросил Семен.
. — Чего ее объезжать. Она уже езженая, переезже-ная. Места нет, где бы казацкий сапог не ступал, где бы ее казацкий конь не топтал.
Приезд неожиданного гостя встревожил Карагодина. Он боялся Литвиненко, зная его негласную власть над атаманами, близкую связь с есаулом Брагиным, помня последнюю «рафаломеевскую ночь», организованную этим стариком. Карагодин издавна недолюбливал Литвиненко, не ломал пред ним шапки, и ночное появление его, конечно, было неспроста.
— Бока зажили? — неожиданно спросил Литвиненко, поглаживая узкую белую бороду.
Семен отодвинулся.
— Какие бока?
— Всё уже слышали, Лаврентьевич, — тихо сказал старик. — Зря за городовиков заступаешься, для тебя они всегда будут далекие.
— Да разве за городовиков? — встрепенулся Семен. — Люди они. За человека заступился.
— Какие они люди? — зло сказал Литвиненко. — Настоящие люди добро помнят, а эти? Казачество их приютило, соской кормило, как детей, а они теперь норовят ту соску вместе с пальцами откусить, — поняли мы их. Вперед им не люльки будем заказывать, а гроба. В гробах и по Кубани пустим. Пускай плывут, до первой Пружины. — Помолчал. — Пашешь?
— Пашу, сею.
— Зря, — твердо заявил Литвиненко, — не паши и не сей.
— Мартыну Велигуре оставить, а?
— Не оправдываю Мартына. Землю хапает, — жадует, власть понравилась. Им, товарищам, больше ничего не нужно, как мартыновских дел: «Пашите, сейте, а хлеб забирать мы будем. Земля ваша, а пшеница наша». Ты видел, как Егорка мои амбары рушил? — кивнул в сторону притихшего Миши: — Урядник-то твой надежный?
Поймав неопределенный жест Карагодина, продолжал — На чужие рты хватит работать. Мы семьей решили — три десятины пшеницы да полдесятины подсолнушков. Понял? А то и вовсе хлеб сеять не будем. Косилками подзаработаем на харчи. Вот и весь сказ. А товарищи пускай землей давятся.
— Много земли пропадет, — тихо сказал Семен, — разве всё городовики поднимут?
— Хорошо. Пускай бурьянится все. Легче будет от Мостовых Егорок ховаться.
Карагодину ясно представились бескрайние жилей-ские земли, заглушенные страшными бесплодными травами.
— Кровью сердце изойдет, ежели весь юрт затолочим.
— А ты сердце свое в руки возьми, как голубя. Травы поднимутся степные, как в стародавние времена. Табуны начнем выкармливать, их легче от Егорок укараулить. Абы только коней сохранить. На конях своих пробежат казаки до самой Москвы-города. Потопчут расейские земли. Выдерут из горла, что у нас забрали.