Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер
Шрифт:
На другое утро, с неизменностью молитвы правоверных, начинались замечания, намекавшие на то, что отец уже достаточно насладился моим присутствием. Это повторялось каждый раз, все эти годы, стоило остаться у него ночевать. Сперва он ходил взад-вперед, мерил шагами гостиную, словно зверь в клетке. Затем следовало умозаключение общего характера, адресованное стенам, а не кому-то из присутствующих, разумеется: «Совсем не могу работать, когда рядом кто-то толчется».
Он нас усаживал перед телевизором, а сам уходил в кабинет, выкраивая несколько часов для работы, но было понятно, что ему удавалось лишь оформить счета да написать несколько неотложных писем. И потом, его все сильней раздражал мой «постоянный фрессинг» [222] . Зимой у него в доме было нечего делать — только есть
222
На идише — жрать, о животных; о людях — ess, о животных — fress.
Трудно расслабиться, когда ты чувствуешь, что кого-то раздражаешь, что сам факт твоего существования бесит, как бы ты себя ни вела. На следующий день, через сорок восемь часов после моего приезда, мы с братом отправились к матери в Норвич, где я провела остаток каникул.
По дороге в школу мама встретила семью Фарли. Трое их детей учились в Кросс-маунтэт. Мы съехали на обочину и договорились, что дальше я поеду с ними. Очень разумное решение, но невыносимое для меня. Я хотела заплакать, закричать — а голос пропал. Мне снова было четыре года, я запуталась в простынях, слезы тихо текли по щекам, и все светлячки умерли или впали в спячку.
23
Середина зимы
В зиму, в зиму самую
Ветер выл да выл,
Леденели реки,
Мир как камень был.
Снег да снег валился,
Снег да снег,
В зиму, в зиму самую
В позапрошлый век [223] .
Однажды, мрачным январским днем Кит заметила упущение в «выковывании» моего характера. Я до сих пор еще ни разу не «вызвалась» участвовать в походе с ночевкой [224] , не использовала на благо себе открывающуюся возможность. Она мне поставила на вид что если я не приму участие в ближайшем походе, то не выйду из школы. Поход случился трехдневный, лыжный, на гору Марси, самый высокий пик Адирондакских гор; мы шли в обычных жестких, тяжелых, модели 1969 года, лыжных ботинках, на обычных тяжелых, не предназначенных для гор лыжах, к которым, чтобы уменьшить скольжение, привязывалась тюленья шкура: завязки, конечно, рвались и соскальзывали через каждые полчаса, и нужно было поправлять их голыми пальцами — работа, от которой часовщик потерял бы терпение.
223
Перевод В. Топорова.
224
«Мы хотим, чтобы наши ученики блуждали и находили дорогу, мерзли, но знали, где найти тепло, голодали, но знали, что с голоду не погибнут», — заявила Кит в интервью 1968 года.
Меня терзал сильный страх, потому что, достигая определенной высоты, я перестаю дышать. Я это обнаружила в лагере в Биллингсе и лишний раз в этом убедилась в лыжном лагере на леднике, летом перед отъездом в Кросс-маунтэн. Из фургона нас высадили на дорогу, где начиналась лыжня. Мы, несгибаемые, находчивые, неунывающие, пустились в путь на тяжелых, для ровной дороги, лыжах (не на легких, для пересеченной местности), таща рюкзаки с едой, одеждой и спальными мешками. Восемь ребят и один, прописью: одинучитель. «Если ты ловил кого-то вечером во ржи…» Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять: пути к отступлению отрезаны. Если кто-то сломает ногу, учитель будет целый день нести этого ребенка на себе к дороге, а прочих оставит на произвол судьбы. У нас не было радиопередатчика, и за все три дня мы никого не встретили. Полная безответственность, идиотизм, безумие.
Вот мой «забавный рассказ» об обидах и несчастьях, приключившихся во время обязательного похода, который, как говорил Симор относительно сбора земляники в грязи, ни тридцатилетний мужчина, ни шестидесятилетняя старуха не имели права
Вначале лыжня была сносная, довольно-таки ровная. Мы шли все утро. К ленчу я сильно устала, но еще не валилась с ног. Во второй половине дня лыжня пошла в гору, а к вечеру мы достигли укрытия, где должны были провести первую ночь. Наш лагерь представлял собой открытый односкатный навес, треугольник, к которому забыли приделать третью сторону. Считается, что на свежем воздухе любая еда кажется вкусной, но наша была явно не от Эдд, и Бауэра. У нас были сухие, промерзшие супчики и каши: сваренные, они превратились в помои, которые застревали в горле. Мы поели быстро, почти в полном молчании: слишком вымотались, чтобы шутить. Я стащила с себя промокшие джинсы, залезла в спальный мешок: мы улеглись все в ряд, впритык, как горошины в стручке. Повезло мне в одном: я оказалась рядом с мальчиком, к которому была неравнодушна. Несколько секунд перед тем, как провалиться в сон, я радовалась, что он рядом.
Наутро я поняла, как глупо было снимать отсыревшие джинсы. Они совершенно замерзли. Небо было зловеще серым, падал легкий снежок. Мы позавтракали и отправились в путь, оставив спальные мешки и захватив с собой только продукты. Лыжня теперь поднималась круто, и я шла по бесчисленным «елочкам», оставленным ребятами, которые меня опередили. Единственное, острое ощущение: кровь в висках пульсирует так, что заглушает все звуки. Через несколько часов я заметила, как перепугался учитель, взглянув на меня. Я спросила, что стряслось, и он ответил, что мое лицо из ярко-алого внезапно стало пепельно-серым. Он взял у меня рюкзак, но ничего другого не оставалось, как только продолжать путь. Я не отлынивала, не притворялась — он это сразу понял; было ясно, что я стараюсь изо всех сил, но сил у меня не хватает. Это-то и было опасно. Думаю, тут до него дошло, в каком диком положении все мы находимся.
Не он заварил эту кашу. Думаю, ему нравилось водить в походы ребят, которые шли охотно и были способны все преодолеть, но совсем другое дело — уговаривать девочку, которую, как он прекрасно знал, идти заставили. Он, подобно многим учителям, прибившимся к Кросс-маунтэт, был в своем роде неудачником. Выглядел он необычно: уши торчком, весь какой-то нескладный. Я так и не узнала, отчего у него так перекошено лицо: попал ли он в ужасную аварию или таким родился. Пол был бы безобразен, если бы не его невероятная доброта. Кротость нрава смягчала черты, придавала лицу причудливое, немного комичное выражение.
Я постигла жестокий закон форсированных маршей: тот, кто больше всех нуждается в отдыхе, приходит последним. Всякий раз, когда мы с учителем нагоняли других ребят, они уже пятнадцать-двадцать минут нас дожидались. Мне оставалось пять минут, чтобы отдышаться, и нужно было двигаться дальше. Я была помехой, тормозом; никто на свете не терпел еще такого провала. Ребята разрумянились на морозе, а мне это казалось диким. И учителю, и мне самой было ясно, что я вот-вот свалюсь. Я стала пепельно-серой, все во мне пересохло, не было ни пота, ни слез; мысли путались. Карабкаясь в гору, я слышала свои стоны. Плакать не хватало сил. Другим ребятам все нипочем. А я подыхаю. Слабачка, слабачка, слабачка. Речи Кит отдавались в ушах. Наверное, я малодушная. У меня нет силы духа, я не из того теста. Неудачница.
Под вечер мы подошли к роще. Ребята, пока ждали нас, решили перекусить. Я почти не могла дышать. Громко, по-собачьи подвывая, я хватала ртом воздух; мне было стыдно, что ребята это слышат, но что тут поделаешь. Пол показал мне гору: с того места уже можно было разглядеть вершину. Ничего страшнеенельзя было придумать. Я не умею рассчитывать расстояние — оставался какой-то час пути, но мне показалось, что предстоит пройти столько же, сколько мы уже преодолели, а об этом и речи не могло быть, я знала, что живой не доберусь до вершины. Я взглянула на снег и голые скалы, на поросший мелким кустарником склон — и упала лицом в сугроб, чтобы умереть.
Душа стала отделяться от тела. Я тогда не знала, что у меня стойкая вегетативная реакция, вызывающая мгновенное, опасное для жизни обезвоживание. Сейчас, в сорок лет, после получасового стресса или рвоты у меня наступает полный упадок сил: меня кладут в больницу на день-другой, пополняют содержание жидкости в организме и приводят его в стабильное состояние. В тринадцать лет я думала, что это какая-то постыдная слабость. Но с того времени и до сих пор мне ясно без тени сомнения, что мальчик по имени Чарльз Ромни спас мне жизнь.