Наложница фараона
Шрифт:
Элиас порою ощущал это странное свое оцепенение, забытье, но ощущал как некую данность безысходности, как то, от чего нельзя, невозможно освободиться. А другие совсем ничего не ощущали и не задумывались, почему не ощущают; им довольно было вникать в свои дела, в свое собственное существование… Но это все как-то просто, упрощенно все… А ведь все было сложнее… Но как все было? Какое оно было во всей своей сложности? Не представлялось…
И Елена… Что думала и чувствовала она? Она могла бы возбудить к нему людскую ненависть. Наверное, любая женщина так и поступала бы совершенно безоглядно на ее месте. Почему она так не поступала? Что было причиной? Свойственные ей благородные чувства, не позволявшие низко мстить? Или тонкость материнского чувства подсказывала ей, что подобная месть, стоит лишь ее раскрутить, скажется не только на отце, но и на сыне? Или она просто
Андреас все вырастал. Когда он был маленьким, мать возила его летом в деревню, где жила ее сестра. Но когда ему исполнилось семь лет, она стала бояться, что грубые сельские нравы повредят ему. Она вовсе не боялась, что он может воспринять что-то дурное, дурное не приставало к нему; она боялась, что его, такого чувствительного, может ранить открытое сильное проявление грубости, может причинить ему боль. Поэтому она перестала возить его к деревенским родным.
С шести до одиннадцати лет Андреас учился в монастырской школе. Мать его умела читать и писать, и еще до начала учения показала ему, как пишутся буквы, и научила складывать слоги и слова. В первый год она сама водила его до ворот монастыря. Утром рано вставала, кормила его завтраком, собирала, и шла вместе с ним. Но в семь лет он однажды сказал ей мило и ненавязчиво:
— Мама, посмотри, все ходят сами. Давай и я теперь буду ходить сам…
Она поняла, что он смущен тем, что его, одного из всех, провожает мать. Она больше не стала провожать его, хотя по-прежнему тревожилась о нем, и, работая в мастерской или дома, насильно заставляла себя не думать постоянно о том, не грозит ли ему какая опасность. Она старалась отвлекать себя мыслями о вкусном обеде, который она приготовит для сына, о лакомствах, которые она для него купит. Маленьким он очень любил, когда ему дарили игрушки, часто клал подарок под подушку на ночь, и так и засыпал, сунув под подушку маленькую свою ручку. Когда он подрос, он полюбил шумные подвижные игры, бегал с другими мальчиками, они бегали наперегонки, сражались деревянными мечами, кидали деревянные и тряпичные шарики, прыгали через канавы и пускали в воде самодельные кораблики. Все это с прерывистыми громкими звонкими криками, быстрым перебеганием, взрывами звонкого смеха, мгновенно вспыхивающими обидами и быстрыми примирениями. Однажды, когда к вечеру мать возвращалась из мастерской, она увидела, как лошади, запряженные в нагруженную крестьянскую повозку, едва не сшибли с ног ее мальчика, потому что Андреас как раз перебегал улицу, догоняя других ребят. Она очень испугалась, но понимала, что ей уже нельзя так оберегать сына, как это было, когда ему было совсем мало лет.
Но несмотря на всю ее тревогу за него, он доставлял ей много радости. Такой он был добрый, такой умный и способный, и все видели это и любили его.
Очень любил он качели*. Из еврейского квартала эта забава распространилась по всему городу. Большие качели установили и в одном тупике, неподалеку от улицы, где жили Елена и Андреас. По воскресеньям и праздничным дням дети не могли пробраться и покачаться, потому что на качелях качались взрослые девушки и парни. Но в обычные дни прибегали в тупик дети, взбирались на качели и качались подолгу. Андреас любил, когда ему удавалось высоко-высоко лететь. Он крепко держался за веревки обеими руками, и лицо его принимало выражение экстатически-восторженной чистой веселости.
Еще любил Андреас катать легкий деревянный обруч, подгоняя его прутиком. Мальчики всегда играли отдельно от девочек, которых и реже выпускали из дома на улицу. Поэтому мальчики и девочки часто стеснялись друг друга, сторонились. Но в то же время и осторожно дразнили друг друга, друг к другу приглядывались. Не одна девочка пленялась огромными темными сияющими глазами Андреаса, его открытой доброй веселостью. Но он ни одной не оказал предпочтения. Казалось, это состояние детской влюбленности, так свойственное детям, вовсе не было ему знакомо. Он со всеми своими приятелями, и с девочками тоже, был доброжелательным и ровно-веселым.
Мужской монастырь святого Николая, куда Андреас вместе с другими мальчиками ходил учиться, отстоял немного от города. Утром Андреас выбегал на улицу, через плечо мать вешала
Вот уже ватага мальчиков бежала наперегонки по дороге, вырвавшись из городских ворот, где обязательно кто-нибудь уже успел попенять им на их шумливую веселость, то ворчливый стражник, мечтавший о хорошем глотке пива крепкого и поэтому в досаде искавший повода, к кому бы придраться; то старуха-крестьянка, тащившая на рынок плетеную корзину с яйцами и досадовавшая на все на свете, а больше всего на то, что молодость куда как давно прошла. Но стоило им случайно бросить взгляд на лицо Андреаса, и глаза их сердитые встречались с его широко раскрытыми в длинных ресницах темными сияющими глазами, и почти тотчас они смолкали, улыбались смущенно, и больше им не хотелось бессмысленно бранить детей. И долго после того, как мальчик убежал за ворота, им все казалось, что существует все же такая бескорыстная человеческая прелесть, от которой теплее на душе; и пусть душа измучена, измочалена, оплевана, а ничего не надо, только пусть просияют мгновенно эти глаза, и уже ничего не надо, уже есть свет и тепло в этой жизни, и можно выносить ее дальше и не мучить других, не мстить слабым за те мучения, которые причинили тебе сильные…
В те годы Андреас носил шерстяную рубашку, подпоясанную ремешком, в холодные дни — меховую курточку, длинные чулки-штанишки из толстой шерсти обтягивали тонкие ноги. Башмачки ему делал все тот же Гирш Раббани, он дешево брал, а «своему постоянному клиенту», как звал он Андреаса, иногда и вовсе делал обувь без всякой платы. Андреас не любил надевать шапку и чаще бегал с непокрытой головой. Теперь уже мать не стригла его дома сама, а водила к цирюльнику, который стриг ему волосы совсем коротко и оставлял маленькую челку, даже и не видно было, что у мальчика волосы кудрявые.
Впрочем, и другие мальчики выглядели так же, и если бы не живость мальчика, не эти удивительные сияющие глаза, он бы затерялся среди сверстников.
До монастыря надо было идти лесом. В последний год, когда ему уже должно было исполниться одиннадцать лет, Андреас часто отставал от остальных, сворачивал с проторенной к монастырю тропы и шел в лес напрямик. Окруженный лесной древесной свежестью, растительными запахами, шорохами лесных зверей, ровным жужжанием насекомых, он то шел тихо, то убыстрял шаги, почти бежал вприпрыжку. И вдруг, заслышав звонкую иволгу, отчетливую кукушку, он приостанавливался, запрокидывал голову, слушал, с восторгом смотрел на чистые краски птичьего оперения и древесной листвы. Под корнями одного старого дерева, выступившими из земли и словно бы закаменевшими, нашел он родник с такой чистой свежей водой. Он рассказал об этом роднике матери.
— Но ты никому не говори. Пусть люди сами находят его. Это такой родник, он сам приведет к себе тех людей, которые должны из него пить; тех, кого сам захочет…
Так он просил мать. Еще попросил, чтобы она дала ему оловянную чашку. Эту чашку он оставил у родника, чтобы родник мог лучше напоить тех, кто ему угоден. Но сам Андреас пил из горстей. Чистой водой он запивал то, что еще оставалось ему от завтрака, данного матерью; и в монастырь приходил уже с пустой сумкой. Но это не было бедой, всегда кто-нибудь из приятелей угощал его, если ему случалось проголодаться; а то и вовсе делали складчину, уж тогда над ним подшучивали, ведь он большую часть своего завтрака отдал в городе птицам городским, кошкам и собакам, а меньшую съел сам, и то часть искрошил в корм лесным существам — птицам, насекомым, маленьким зверям. Андреас и сам над собой смеялся, и на шутки отвечал шутками. При нем не хотелось шутить грубо и непристойно…