Наш Витя – фрайер. Хождение за три моря и две жены
Шрифт:
…Зря, зря поздравлял адвокат Витеньку. Всё сорвалось. Появились те самые неблагоприятные обстоятельства, которых Витенька ждал и боялся.
Ну кто мог предвидеть, что мэтр-дирижёр станет невозвращенцем? Останется после трёхдневных гастролей в европейской стране, предпочтя великой державе мелкое княжество? Сразу, без оглядки на прошлое и без гарантий на будущее?
Забыв о собственной семье, мэтр, естественно, не вспомнит о Витиной. Чтобы держал в памяти великий дирижёр ничтожный персональный оклад второго кларнетиста? Или думал о Мише, над которым нависла армия? Нет! Нет! И нет!
Кружила дирижёрскую
А до этого… О «выходке» мэтра станет известно во второй половине того самого дня, в первой половине которого, подписав обходной листок в библиотеке, костюмерной и реквизиторской своего театра, Витя получил начальственную подпись на заявлении: «Уволить по собственному желанию»…
В знаменитый оркестр его, «ставленника предателя», разумеется, не взяли. Назад в театр тоже не позвали. Ушёл «на повышение», выделился — получай.
Не на улицу выбросили. Не катастрофа. Не голод. И «зелёные» созревали «У Юрека». Но всё зашаталось, всё в ту перестроечную пору стало срастаться со словом «пока». И Витенька запаниковал.
— Пока «Юрек» не разорился от накатов бандитов и милиции, надо искать ещё одну работу… На всякий случай… Вчера приходили люберецкие, позавчера ореховские «авторитеты». Денежки заломили у хозяина за «крышу», нам чаевых не останется. Я с утра завтра в клуб транспортников наведаюсь…
— Всё! — сказала вдруг Манька. И синие русские глаза её стали непривычно сухими. Чистая влага волнения не омывала их, вся она, Маня, была решительность. — Едем в Израиль!
Тогда Маня сразу похудела. Другой стала походка — озабоченной и быстрой. И глаз Маня не поднимала. Так, с опущенными, входила в разные ЖЭКи и военкоматы. В военкомате протянула недоброму военкому толстую пачку накопленных на консерваторию «зелёных». Тот взял доллары, тоже не поднимая глаз.
— Чтобы доктор освободил моего Мишу от службы, — жестко, приказывая, а не прося, сказала Маня.
— Не надо… К доктору… — шёпотом выдохнул военком. И выписал справку с десятью печатями. Освободительную.
Собственно, Витенька, возможно, покинул бы державу исхода и раньше. Но…
Несмотря на идейную образцовость родителей, убеждавших его, ещё спеленутого и с пустышкой, что другой такой страны не знают, где так вольно дышит еврей, Витенька ещё младенцем подозревал другое. А став октябрёнком-жиденком, пионером-жидом, в комсомол вступать не стал. И в училище пришёл через трудовой стаж, отработав после восьмого класса год в котельной своего музыкального училища… Напарник по смене Изя был отказником. Бывший скрипач, а вовсе не главный инженер секретного оборонного проекта, он сидел в подвале уже седьмой год. Изя стал поставщиком самиздата и какой-то странной, полубредовой информации об «отъезжантах». Без всякой надобности он сообщал, что «там» есть спрос на солдатские шинели, а
Изенька… Друг, неудачливый друг на долгие годы. А ещё — пример «как не надо» и смутил Витю.
Витенька не принадлежал к людям идеи.
И знать «одной лишь думы власть» ему дано не было. Да, он восторгался Солженицыным. И Горбаневской он восхищался. Даже Изей — тоже.
И вообще понимал, что человек начинается там, где готов жертвовать собой ради ближнего, который — дальний. Собой…
Но понимание вдруг кончалось и начиналось непонимание. А сыновья и жена, оставшиеся у «Исаича» в аэропорту Шереметьево? А малютка Горбаневской в коляске на Красной площади среди озверевших кагэбэшников? А сопливые, чернявые, не отмытые Изины двойняшки, которые рады случайным леденцам так, как Витины дети не радуются и шоколаду?
Нет, он был не властен над собой там, где начиналась теплая территория сыпучих дочкиных волос и острых локтей и коленок сына. Манькины большие и слабые плечи… Еврейские гены вопили в нём, что нет ничего важнее в мире, чем мишпаха, семья, ближний круг.
Подать документы на выезд? Чтобы как Изя, неслышно, невидно проводить жизнь в грязи и нищете, добывая кусок хлеба без масла для своих потомков? А потомков этих, ни в каких мечтах и замыслах не виновных, будут тоже гноить в подвалах-кочегарках?
Изя как-то жил без скрипки. А Витеньке в ту пору представить день без кларнета — значило причинить себе тупую сердечную боль. Нет, жить в отказе — не для него это было.
Уезжая в Израиль, Витя свой кларнет не продал. И не подарил. Просто отдал симпатичному знакомому преподавателю. Небрежно так:
— Ваш сын, кажется, по кларнету в консерве учится? Берите, всё равно через таможню не пропустят.
Кларнет был замечательный. Настоящий французский, хорошей фирмы. По инструкции в порядке исключения на таможне выпускали лишь сделанные в Союзе. Преподаватель, получивший ни с того ни сего царский подарок, притащил в обмен что-то советское. Но зачем Витеньке в Израиле кусок асфальта? Зачем ему эбонит, пластмасса, не рождающая настоящего звука?
Маня вывезла свой классный виолончельный смычок, упрятав его в специально высверленную ножку стола. Витя мог бы рискнуть и придумать нечто подобное. Через голландское посольство обещали и предлагали передать инструмент со временем. Но не стал суетиться. Потому что принял решение: всей этой истории с кларнетом и талантом — конец.
Не просто оказалось зарыть свой талант. Витенька мучался: вспоминал, соотносил, надеялся, терял надежду, пытался выплеснуть из души былые мечты…
Было это между Витенькиным увольнением из театра и его отъездом в Израиль. Той осенью в доме на Таганке часто гас свет. Ужин при свечах. Свечи шли к тому разговору, как и вишнёвый ликёр, который Витя употреблял, как сухое вино, стаканами, а сосед почти не пил, добавлял в чай.
Самуил Абрамович пытался давать советы. Мол, не стоит так резко рвать с профессией заранее, не попытав счастья на новом месте. Конечно, там, в Израиле, музыкантов, как собак в Москве, каждый второй сходящий с трапа самолёта, говорят, либо скрипач, либо пианист. Но не кларнетист же.