Навь и Явь
Шрифт:
– Так ты, выходит, счастливая, – прогудел из-за зелёной шепчущей завесы голос Северги. – А меня уже никто и нигде не ждёт. Дочь выросла, уж свои дети у неё. Не думаю, что я нужна ей.
Это был уже не морок, это лес склонился над Цветанкой и начал стрекотать песни, шелестеть что-то колдовски-призывное на оба уха, а земля так и манила прилечь и уснуть вечным сном. «Встать, идти, жить», – приказывал крошечный невидимый военачальник, трубя в рог, и воровка из последних сил цеплялась за дерево. Твёрдое плечо выросло из пустоты нежданной, но прочной опорой, а голос навьи прозвучал над ухом:
– Проход сквозь морок даром не даётся. Знатно попила из тебя силушки земля эта. Ладно уж, так и быть,
Лес звенел, оплетая Цветанку тенётами сна, и она сдалась, позволив ему затянуть себя в звёздные глубины. Покачиваясь на убаюкивающих волнах, она плыла по сказочному царству, расцвеченному диковинными подвижными узорами, которые дышали и мерцали, будто сложенные из духов-светлячков, а рядом, утешая Цветанку ясным сиянием кроткой улыбки, летела девушка-сова с человеческой головой и птичьим телом. Струйки светлых, тёплых слёз щекотали щёки воровки, и она непослушными, неповоротливыми губами пыталась пробормотать Голубе: «Останься, не уходи!» – но накрепко слипшийся рот мог только умоляюще мычать. Пухово-мягкие крылья Голубы смахивали ей слезинки, а из больших и грустных, всезнающих, нечеловечески мудрых глаз лилось успокоительное тепло.
Может, год прошёл, а может, и вечность; сквозь дебри спутанных ресниц Цветанка разглядела лесной шатёр, который плыл над нею, по-вечернему озарённый косыми янтарными лучами матушкиного взгляда. Тело жадно вслушалось в действительность и определило себя живым, тёплым, но измученным. На Севергу морок, видно, не действовал, и она несла воровку, привязав к себе плащом: ослабленная правая рука не позволяла ей полноценно поддерживать обмякшую, полубесчувственную Цветанку под спину. Голуба-сова оказалась сном, а вот слёзы были настоящими: их соль щипала кожу под глазами. Шмыгнув носом, Цветанка уткнулась в жёсткое плечо навьи, а та проговорила:
– Поплачь, сестрёнка, и за меня. Мне уже нечем плакать.
И снова мягкие совиные крылья сна понесли Цветанку сквозь зачарованное царство. Чудесные живые деревья, улыбаясь в мшистые бороды, качали верхушками и бормотали скрипуче и басовито: «Хмм…» Духи-светлячки чествовали её многоголосым жужжащим хором, и весь лес до последней травинки оживал, чтобы посмотреть на это диво – прошедшую сквозь морок воровку-оборотня.
Когда она в другой раз вынырнула из сна, над ней плыло высокое и безмятежное, бескрайнее небо, в котором висели лёгкие облачка, подрумяненные зарёй – то ли вечерней, то ли утренней, не разобрать. Под головой по-прежнему было твёрдое и сильное плечо, но запах хлынул Цветанке в ноздри уже совсем другой – мужской. Её везли через поле в открытой коляске, запряжённой не лошадьми, а огромной серебристой волчицей, которая мчалась по полосе из хмари с холодящей сердце скоростью. Колени Цветанки грела тяжёлая медвежья шкура, а её плечи бережно и ласково обнимала тёплая рука. Расшитый бисерным узором отворот рукава, богатый воротник кафтана, молодецкие кудри и усы… Сказка, нашёптанная старыми елями, которые хранили матушкин вечный покой, ожила и зашелестела зелёными крыльями, а далёкая яснень-трава закачала одуванчиково-жёлтыми головками, серебрясь в лунном свете.
– Батюшка… – Нос воровки зашмыгал, и на ярко-синем сукне добротного кафтана Соколко остались мокрые пятнышки. – Ты ведь знаешь, что ты – мой отец?
– Знаю, родненькая, всё знаю, – мягко прогудел бархатисто-низкий голос. – Был я по торговым делам в Марушиной Косе, Серебрицу на рынке встретил и на ней ожерелье увидал – подарок мой единственный твоей матушке. По пятам за нею пошёл, не отстал, покуда она мне всё не рассказала… На могилку моей Любушки отвезла. Поклонился я елям мудрым, что сон её вечный стерегут, да и отправился тебя искать. Нашли мы с Серебрицей домик твой, Светланку повидали. А Невзора говорит, что ты, дескать, Калинов мост искать ушла… Ну, мы с Серебрицей следом рванули. Ох и не хотела же она сперва в Волчьи Леса снова идти, упиралась, да уговорил я её, молил слёзно. Вот ведь как бывает на свете – и Марушины псы сердце имеют людское!
– А
– Она тебя из леса как раз выносила, – ответил Соколко, ласково вороша волосы Цветанки и щекоча ей дыханием висок. – С рук на руки мне передала, а сама пошла своей дорогой.
– А Боско? Мальчугана такого конопатенького по дороге случайно не встретили? – вспомнила воровка. И добавила на всякий случай: – Зайцем оборачиваться умеет.
– Не знаю, о ком ты говоришь, – покачал головой Соколко.
С печалью на сердце опустила Цветанка тяжёлую от слабости голову на широкое, тёплое плечо отца. Оставалось только гадать, какая судьба постигла мальчика-зайчика. Может, выбрался он благополучно из земель морока, а может, навек остался блуждать там… И вдруг среди ковыля и полевых трав поднялась ошеломительной стеной мысль: а может, и Соколко – сон, как и Голуба? Слишком уж счастливая, слишком прекрасная встреча у них вышла, о какой Цветанка могла только мечтать… А потом ещё более жуткая, гулкая, как пещерное эхо, мысль накрыла воровку тёмным колпаком: а что, если всё это от начала до конца – бред, навеянный мороком, и они до сих пор вшестером бродят в Волчьих Лесах, ища потерянный рассудок? Страшная это была дума, и только одно согревало истерзанное и усталое сердце: если это правда, то и Голуба жива, а значит, есть ещё надежда…
Не успев додумать, Цветанка нырнула в баюкающее тепло медвежьей шкуры и проснулась только ночью. Среди поля горел костерок, Соколко жарил на вертеле пойманного Серебрицей гуся, а сама седая волчица лежала неподалёку и щурила на огонь ядовито-горькие щёлочки своих зелёных глаз. Цветанка обрадовалась ей, как старому другу, не виня и не упрекая её ни в чём. Шатёр тёмного неба своими звёздными объятиями роднил их всех, травы стрекотали свою ночную песню, и воровка, прислонившись спиной к колесу повозки, впервые за долгое время основательно промочила горло квасом из отцовских припасов. Даже если это сон, то хороший, хоть и грустный…
Очередное пробуждение застало воровку под светящимися оконцами лесной избушки, ставшей ей родным пристанищем.
– Топи баню, хозяйка, – сказал Соколко вышедшей на порог Невзоре. – Притомились мы, а Цветанка ещё и прихворнула.
Горячие мозолистые ладони Невзоры дотронулись до щёк воровки, а огоньки волчьих глаз зажглись над нею.
– Жива – и ладно, а хворь пройдёт, – сказала она.
Банный жар уже не был частью морока, Цветанка чувствовала это и сердцем, и рассудком, и телом. Подстилка из душистого сена приятно колола кожу, на соседнем полке растянулась Серебрица в человеческом облике, покусывая сухую ромашку, а Невзора поддавала пару и вымачивала веники в кипятке. Соколко плескался за перегородкой, в мыльне, шумно фыркая и окатываясь водой.
Явью была и знакомая печная лежанка с периной, и биение сердечка спящей Светланки, которую Невзора положила Цветанке под бок. Всё в доме стихло, лишь поскрипывал сверчок, а на дереве неподалёку сидела сова – бессонный страж, простёрший свои крылья над людьми и оборотнями, мирно отдыхавшими под одной крышей.
Когда первая бледная желтизна зари высветлила край неба над лесом, объятия сна наконец разомкнулись, и Цветанка уселась на крылечке, поёживаясь от предутренней прохлады и хлопая комаров. Чувствуя себя отоспавшейся на год вперёд, она молча приветствовала новый день с горьковато-солёным, тёплым комом в горле. Со светлеющего неба ей ласково мерцали глаза Голубы, а локтя что-то коснулось шелковисто-щекотно – это оказалась пепельная прядь чисто промытых в бане распущенных волос Серебрицы. Присев рядом, та устремила взор вдаль, туда, где за стволами занималось утро. Новых слов между ними не прозвучало, всё было давно сказано, только локти соприкасались, да воздух, которым они дышали, был общий, пронизанный свежестью лесной зари.