Не хочу в рюкзак
Шрифт:
Под ногами лежал снег, белый, ко всему безразличный. Снег-то лежал, сугробы до крыш наметет сибирская зима... А горячего дома не будет!
Славка ускорил шаги и, чувствуя, как болит все тело, заметался по городу. Куда деться? Где найти лекарство для своих ран?! Лекарство, которое бы подействовало сейчас, немедленно?
И только тогда, когда его несколько раз дружески пихнули в плечи и прокричали что-то шутливое прямо в ухо, он понял, что автоматически, помимо сознания, пришел все в то же общежитие. Что стоит в дверях и мешает
XXI
Лида пробралась в больницу, где лежал Гришка, нелегальным путем: с черного хода, надев больничный халат.
Когда же ее обнаружили, не хватило сил прогнать — таким неистребимым упорством сверкали серые, в светлых ресницах глаза. Кроме того, Лиду здесь знали — в этой больнице она лечилась.
Гришка был в бессознательном состоянии. Ему только что ввели физиологический раствор, и он как будто уснул. Лицо у него стало синеватым, небритые щеки и подбородок казались присыпанными серой землей.
Лида села на табуретку и принялась ждать.
Чего ожидала она? Того ли, что он очнется, откроет глаза, узнает ее?.. Или того момента, когда к неподвижному лицу начнет возвращаться краска?
Часовая стрелка сделала круг, потом второй... Лиде вдруг стало страшно. А что, если это ожидание превратится в бесконечность?
Она бесшумно подошла к кровати, опустилась на колени, приблизилась лицом к Гришкиному лицу, почти: коснулась его...
И неожиданно для себя поцеловала его в сомкнутые горячие губы.
Лицо Гришки вздрогнуло, но глаз он не открыл.
В Лидином сердце что-то прорвалось. Она принялась судорожно гладить его по лицу, по волосам, по плечам.
— Ты мой! — шептала она горько. — Мой Гришка!
Под одеялом чувствовалась тонкая, гибкая фигура парня, с необычайно широкими, как крылья, плечами.
Скрипнула дверь. Лида отдернула руку, поднялась с колен.
На пороге стояла худая женщина в косо наброшенном на плечи белом халате. Она была еще не седая, но печать непроходящей усталости делала ее старой. Лицом она сильно походила на Гришку, лежавшего в беспамятстве: такие же впалые глаза, такие же руки, знакомые с любой работой.
«Это мать», — поняла Лида. И отступила.
Женщина склонилась над сыном. И вдруг вся ее усталость исчезла. В один миг она узнала, что сейчас необходимо ее сыну. У Гришки горели губы. Мать взяла полотенце, смочила водой из графина, приложила краешек к его губам.
Гришка задышал спокойнее. Тогда мать подсунула сухонькую руку под его голову, положила удобнее. Расправила на подушке складки.
Лида оцепенела. Никогда прежде простые движения, простые мысли, читавшиеся в этих движениях, не действовали на нее так потрясающе. Она смотрела на полотенце, на графин с водой.
Ну, почему?! Почему она, Лида, не смогла сделать того, что смогла эта женщина?
Почему
Стыд и боль обожгли сердце. Лида поняла, что даже в самой своей большой любви она думала прежде всего о себе! Только о себе самой. О своем сердце, обреченном на одиночество... О своих губах, не знавших Гришкиных поцелуев...
Мать поступила иначе. Она спросила: «Что сделать для тебя, сынок?!» И сама увидела — что.
Лида почувствовала, что она здесь лишняя. Необидно лишняя — ведь она нисколько не мешала им! Просто от нее никто ничего не ждал.
Она вышла из палаты. Бросила халат на диван в приемной. Натянула пальтишко, не знавшее замены ни зимой, ни летом. Накинула на голову платок и медленно пошла из больницы.
Она думала о том, что в ее любви не было чего-то главного. Самоотречения? Впрочем, все слова были неточны. Может быть, и самоотречения.
Лида вспомнила бесчисленные истории, рассказанные девчонками в порыве откровенности,— истории, заканчивающиеся чаще всего безысходно: разочарованием, горем.
И в них она теперь не находила главного. И парни и девушки ждали радости, счастья в первую очередь для себя.
Это закономерно: молодость эгоистична. Но в этой закономерности и есть беда молодых.
Те, чьи истории знала Лида, никогда не ставили вопроса: «Что нужно для тебя, мой человек? Что сделать для тебя?»
Они точно знали, что нужно им самим: радости быть любимой; тонкой и внимательной души любимого; его рук; поцелуев; его уверенной походки, гордо поднятой головы; его славы; нетерпеливого упрека, если ненароком опоздаешь на свидание...
«Поэтому, — думала Лида, — разговор почти всегда оставался односторонним...»
— Я отпущу тебя, — мысленно говорила она, хотя Гришка не был связан с ней какими бы то ни было узами. — Я отпущу тебя! В тридцать третью, в любую другую комнату! Но только живи! Только возвращайся в жизнь, в наше общежитие, дорогой мой бумеранг!
Гришкина мать... От нее действительно пахло степью, как любил говорить Гришка. Они так похожи друг на друга!
Лида вспомнила, что когда Гришка рассказывал о Красноярских столбах, об Алтае, от него тоже пахло высокими горами и все-таки — степью.
— Он был бы настоящим геологом!.. Почему «был бы»? Он будет настоящим геологом! Как он рассказывал о ледниках Алтая! «Иду, вдруг на пути трещина красотой в 4,5 метра!» В этом он весь!
Лида мерзла. Болела нога. Ныла, не давала забыть о себе. А в голове новые, неизведанные ранее мысли. Они как вино. Кружат голову, согревают. И хочется быть доброй, внимательной ко всем людям, тотчас, немедленно спросить: «Что для вас сделать, люди?»
XXII