Не погаси огонь...
Шрифт:
По-прежнему он и старик отправлялись в обходы, брали с собой косы. У Прокопьича было запасено на заимке сена вдоволь, они срезали на лужайках травостой, складывали невысокие копнушки для зверья – лосей, косуль и прочей живности – на зиму; нагребали высокие стога-зароды – должно хватить до следующей весны. Казалось бы, для кого старается лесник? Ему и своего хозяйства хватит. Редким охотникам всегда тут добычи достанет, и не за тяжелыми тушами пробираются они в глубь тайги – за соболем, белкой, горностаем. Выходит, для сохранения самого этого лесного мира и не жалеет сил Прокопьич.
Теперь, после смерти Жени, стала неосуществимой и его идея. Где опрокинуло их лодку – у какого переката, на какой реке искать потонувшие вещи и деньги? Не идти же вот так, как есть, за тысячи верст? Хоть бы узнать, где пролегает варнацкая дорога…
Прокопьич дал своему помощнику старое ружьишко-кремневку. Ружье это чуть было не сослужило Антону плохую службу. Как-то зашли они в мелколесье у подножия голой каменистой сопки. Путко услышал: ссыпается галька. Старик приложил ладонь ко рту, издал трубный звук:
– Ох-гоо!
И на его призыв прямо на них выскочил на камни красавец изюбр. Что случилось с Антоном: врожденный инстинкт или азарт охотника? Он сорвал с плеча кремневку, вскинул.
– Ну! – лесник рывком пригнул ствол к земле.
Олень замер. В тот же миг метнулся в сторону и скрылся.
– Ты чо? – сердито спросил Прокопьич, отпуская ствол кремневки.
И правда, сколько ни попадалось им разной живности, старик ни разу не выстрелил просто так. Если пускал пулю, то чтобы прекратить страдания истекающего кровью зверя или добыть нужное для еды мясо.
Ружье снимал он редко. Вынет из-за пазухи берестяную дудочку, подаст звук – и из норы, Антон ее и не приметил бы, выглядывает, выбирается зверек. Черные и белые полосы вдоль тельца. Бурундук. Прокопьич топнет ногой, зверек шмыг в кусты.
– Копай, оннако.
В норе – запас орехов, полный мешок. Лесник возьмет половину, остальное прикопает:
– Проворный зверок, ишшо напасет.
Путко попросил:
– Дай-ка я!
Сам разыскал норку, подудел. Получилось. И в травах стал разбираться, и съедобные корни определять… Оказывается, не так уж хитра эта наука. Или, может быть, жило в человеке исконное, от первобытных пещер и костров, знание, наглухо придавленное пластами иного существования. Почему же не проснулась эта память раньше? Или каждому суждено единственно и неповторимо прожить в своей жизни всю историю человечества?.. В какой раз вернулся он к мысли: беда, если отторгается человек от природы.
Прокопьич стал разговорчивей. Возвращаясь на заимку, подолгу играл с соболишкой, наблюдал за его возней с котом.
Как-то сказал:
– Предивный зверок и радостный. – Надолго замолчал. Добавил: – Рослой ужо… Соболишку ему надоть… Матерь зверка сова утошшил. Вот такой был, – он оттопырил палец. Антон вспомнил: точно так же показала и Женя. – Под снега отпушшу на волю.
Однажды в лесу, поднимаясь по склону, Антон услышал треск, предупреждающий крик и вдруг увидел бурого медведя. Испугался, попятился, но вспомнил слова Жени: «Летом они не страшны». В тот же миг хлестнул
– Зачем вы его?
– Хватит в беремя – заломат, – тяжело перевел дыхание Прокопьич. – Вона ее малец!
На дереве, меж ветвей, прятался медвежонок.
Пришлось сдирать шкуру, свежевать тушу. Антону было жалко такой красавицы с густой шелковистой шерстью. Уши – пушистые варежки. Но когти, черные, изогнутые, – как крючья вил. Заломала бы…
– На зиму нам ужо достанет, – сказал Прокопьич.
Антон решился:
– Мне надо уходить.
Старик молчал.
– Я должен выбраться в Питер.
Прокопьич разогнулся, вразвалку прошел по поляне.
– Тожа? – Присел, понурил голову. – Оставайся, а?.. Не знашь ты лес, а понимашь. Живое любишь… Оставайся!
Столько тоски было в его голосе, что у Антона стеснило горло.
– Желал… сыном. Все тобе… Женька-то… Морошно…
Он махнул рукой. Тяжело поднялся, побрел к дому.
До вечера Антон пробыл в лесу. Сам досвежевал тушу, вырыл яму, обложил ее ветвями и листьями, упрятал мясо, чтобы не растащило зверье, а шкуру взял с собой. Тащил, сгибаясь под ее тяжестью. И думал, думал; мысли его были заняты одним – как выбраться отсюда. Может, и вправду податься к старателям?..
Огонек в избе светился. Значит, Прокопьич еще не лег.
Дверь из сеней в горницу была открыта. Старик сидел, привалившись к столу. Перед ним стояла наполовину опорожненная бутылка самогона. Мотая головой, с закрытыми глазами, он что-то протяжно бормотал. Поет?.. Антон разобрал слова:
Скры-а-итца солнце за степом, Вда-али золотитца ко-овыль… Ко-олодников звонкие цепы Взбива-ают дорожную пыль…Песня каторжан. Ее не раз слышал Антон на этапах, на Сретенском и Баргузинском кандальных трактах.
Старик размежил веки, мутно поглядел на него:
– Сядай… – Плеснул в стакан. – Прими… манень-ко. – Он был уже изрядно пьян. – Уежжашь? – Повесил голову. – Один-одинешенек…
– Пойми, Прокопьич!..
– Никто тобе не доржит… Всю жисть так…
Из его глаз просочились слезы, потекли по щекам, по усам на бороду. Он опустил голову.
«Заснул?..» В закутке шуршал соболишко. Антон подождал. Прокопьич сидел, облокотись о стену, без движения. Дыхание его стало мерным. Студент задул лампу, вышел в сени.
Утром, когда уже кончали молчаливый завтрак, старик угрюмо посмотрел на Антона:
– Оннако, парень, спровожу, ты чо думашь. Повел в соседнюю с горницей комнату, к сундуку, окованному железом. Откинул тяжелую крышку. Вынул из-под тряпья серебристо-бурые шкурки. Взбил в руке, будто стряхивая с них искры:
– На Баргузине брал… На Витиме, на Ингоде тоже, оннако.
Антон залюбовался переливающимся, теплым даже на вид мехом. Прокопьич отложил те, что побольше, темней и пушистей: